Мысли заняты всего лишь одним лейтенантом — с линкора, на который глаза не смотрели бы.
После святого для моряка послеобеденного отдыха Иван Данилович перебрался на Минную стенку. Старая катерная привычка сказывалась: пришел с моря — иди домой. В каюте на "Ворошилове" не сиделось, тянуло на берег — не к радостям его, а к незыблемости сущего, к неподвижности и вечности того, на чем остаются следы твоих ног. Поэтому и упоителен так выход в море на торпедном катере, короткий отрезок пути, который может стать последним, стремительный бросок туда, где надо оставить в море торпеду.
Береговая каюта его — двенадцать квадратных метров, комнатенка на втором этаже управления вспомогательных судов гавани, кое-какая мебелишка, а на столе — для напоминания, предостережения и оповещения — макет торпедного катера Г-5, самого маленького и самого грозного корабля в мире. И пусть все, кого нужда гонит в этот кабинет, знают: здесь удаль торпедной атаки, здесь трассирующие залпы, здесь могут прошить рубку пулеметной очередью и здесь тебя, окровавленного, поднимут, перевяжут и спасут. С этого катерка начиналась служба, с него — легкого, бойкого, верткого, хрупкого, быстровоспламеняющегося. Как все-таки много значит первый в жизни корабль, на котором ты — командир! Все одноклассники его, попавшие на крейсеры и в штабы, люди основательные, грузные. Он же, как и шестнадцать лет назад, легок на подъем, неусидчив, для него все базы — маневренные, и комнатенку эту он зовет странно для непосвященного уха: маневренный кабинет.
Ожоги на руках и под сетчатой майкой — это тоже катерная жизнь, "катержная", как тогда говорили. От той жизни и привычка бешено жестикулировать, когда волнуешься, — со стороны, наверное, забавно видеть себя, махающего руками. Рации ненадежные, связь часто отказывала, вот и приходилось руками показывать командирам катеров, что делать надо. Впрочем, сами знали и понимали, много руками не скажешь. Академия, правда, укоротила руки, там язык был в почете.
Кусочек Минной стенки виден из окна кабинета Ивана Даниловича, корабли 2-й бригады эсминцев пришвартованы кормами, правее их — катера брандвахты, баржи, буксиры, спасательное судно, миноноска, в прошлом веке построенная, но на плаву еще, иногда даже выходит в море, дочапает до мыса Феолент, испуганно развернется — и опять сюда, под глаза Ивана Даниловича. На той стороне бухты — судоверфь, там по ночам желтые всполохи электросварки, там на приколе суда, которым надо бы ходить и ходить. Открыв дверь маневренного кабинета, Иван Данилович распахнул еще и окно, чтоб проветрилось, чтоб шумы всей Южной бухты ворвались в комнатенку. — Манцев! — громко сказал он. И еще громче: — Манцев! Он долго искал человека, носящего эту фамилию. Просматривал политдонесения прошлых месяцев, вчитывался в свежие, только что пришедшие. И продолжал слушать, внимать слухам. А слухами земля полна, и земля стала по-иному крутиться после марта 1953 года. Смерть вождя взбаламутила застойные воды всех севастопольских бухт. Иные слухи возникали из ничего, мыльными пузырями, тут же лопаясь: другие, вырванные, казалось бы, с корнем, вырастали вновь, давая буйные побеги; были слухи, перераставшие в неопровержимые газетные факты; незыблемо стояли устные вымыслы, питаемые злобой и потребою дня; слухи шли приливными волнами, и корабли захлестывались ими до клотиков, чтобы при отливе обнажиться до ракушек на днищах. Предстоит что-то новое и облагораживающее — это было во всех слухах, такой сквознячок погуливал на базе флота. Говорили, что права корабельных парторганизаций будут расширены, что им станут подвластны персональные дела командиров кораблей 1-го ранга, ныне подотчетные только парткомиссии флота. Говорили о пересмотре всех кадровых перемещений. Говорили... Чего только не говорили! Иван Данилович никак не мог опомниться от Мартыновой слободы, прислушивался к тому, что говорилось об увольнении на берег, и в начале июня до него долетела первая весть об офицере, который своей властью отменил приказ командующего эскадрой. Вести этой он не придал никакого значения. Молодому офицеру, желавшему уйти с флота, нужно было набрать некоторое количество штрафных, так сказать, баллов, чтоб заработать себе уничтожающую характеристику, — с иной в запас не уйдешь. И те, кто хотел быть на "гражданке" к началу экзаменов в институты, отваживались на поступки, от которых немели языки у кадровиков.
Таким был, наверное, и офицер, с явно провокационными целями нарушивший приказ о "мере поощрения". С ним все ясно: рапорт удовлетворить, от должности отстранить, отправить в распоряжение ОКОСа — отдела кадров офицерского состава. Вскоре и должность обозначилась у офицера, и корабль стал известен, на котором он служил. И, наконец, фамилия. Командир 5-й батареи линейного корабля лейтенант Манцев Олег Павлович — и о нем в политдонесениях с линкора ни словечка, ни строчки. Зато — по слухам — матросы 5-й батареи надобности бегать в Мартынову слободу не испытывали, ходили в театр, библиотеку, познакомились с семьями коренных севастопольцев, то есть жили по официальным рекомендациям, служили тоже исправно. Этот лейтенант Манцев по-своему боролся с Мартыновой слободой и достиг поразительных успехов. Объясняются они просто: увольнения на берег стали в батарее нормою, а не исключением, поскольку все до одного матроса увольнением поощряются. Тем не менее приказ нарушен. И заместитель командира линкора по политчасти капитан 2 ранга Лукьянов о сем — ни гугу. — Манцев! — заорал Иван Данилович и закрыл окно. Сейчас появятся ходоки, комсомольцы обеих бригад и береговых служб, офицеры крейсеров и линкоров, — им до берегового кабинета Долгушина добраться легче, чем до каюты на "Ворошилове". Иван Данилович уселся за стол, убрал с него все бумаги, пусть ходоки знают: ни одно слово их из этого кабинета не выпорхнет, — смелее говорите, друзья! — Сам виноват! — оборвал он комсорга крейсера "Нахимов", когда тот стал жаловаться. Катер ему вахтенный, видите ли, не дал, на "Кутузов" не мог попасть, на семинар. — Почти все вахтенные крейсера — комсомольцы, а ты — их комсомольский начальник! Все же позвонил Долгушин командиру "Нахимова", упрекнул. Затем небрежно поинтересовался у комсорга: — Как с увольнением на крейсере? — Нормально! Об увольнении на берег он спрашивал у всех, кто приходил к нему в этот день, и ответ получал одинаковый: "Нормально!" И начинал тихо злиться. Послушаешь — тишь и благодать на эскадре, а выйдешь на Минную стенку в час посадки на барказы — и видишь: колышется матросская масса, сквернословит, вином от нее попахивает. Или "нормально" потому, что с начальником политотдела эскадры откровенничать не хотят? Но уж самого Лукьянова он припрет к стенке. Одно из достоинств кабинета на Минной — возможность увидеть человека в самый для человека неудобный момент. Подкараулить его у барказа, подстеречь на пути к дому, к семье — и спросить. Ценя свое неслужебное время, человек не станет отвечать фразами из передовицы, а за Лукьяновым такое замечается. Покинув кабинет, Иван Данилович с грохотом скатился по ветхому трапу, пошел вдоль Минной стенки, среди спешащих домой офицеров зорко высматривая линкоровского замполита. Увидел, обогнул его сзади, атаковал с кормы, остановил. Заговорил о том, что готовится отчет о роли партийных организаций кораблей в укреплении дисциплины. Как стало известно, линкор может похвалиться определенными успехами в этой области. В частности, некто Манцев весьма оригинально увольняет свою батарею, сделал ее сплошь отличной. Не пора ли поделиться богатым опытом? Тем более что он не находит отражения в документах, которые составляются самим замполитом. Говорил, а сам всматривался в Лукьянова, видел, что атака удалась, замполит не ударится сейчас в трескучую казенную тягомотину. Замполит холодно смотрел на Долгушина — непроницаемый, недоступный, словно прикрытый броней линейного корабля. Ответил бесстрастно: да, коммунисты линкора активно борются за укрепление дисциплины как на корабле, так и на берегу, и опыт накоплен богатый, спору нет. Он, этот опыт, изучается. Поскольку речь зашла о Манцеве, то следует сказать, что лейтенант Манцев — лучший офицер линкора и, если позволите, эскадры. Чтобы правильно оценить его деятельность, следует глубже понять смысл общепринятой системы увольнения, вот тогда-то и окажется, что командир 5-й батареи правильно понял приказ командующего эскадрой. Долгушин остолбенел. Только сейчас он сообразил: Лукьянов прав! Введенная командующим система увольнения преследует единственную цель: матрос на берегу и на корабле — образец дисциплины, и этого-то как раз и добился Манцев. И тем не менее приказ нарушен, искажен, не выполнен и не выполняется. Как, почему — непостижимо! И еще более дико то, что ни Лукьянову, ни Манцеву этого объяснить нельзя. Их нельзя и наказывать: не за что! Они не только защищены броневым поясом. По их броне запрещено и бить. Фантастическая головоломка! С капитаном 1 ранга Долгушиным случилось непоправимое: немо разевая рот, он вдруг начал бешено жестикулировать; уже выйдя в точку залпа, он понял, что выпускать торпеду нельзя, что надо срочно отворачивать, ложиться на обратный курс, под огнем противника, который не прозевает, всадит сейчас очередь в подставленный при повороте борт. Капитан 2 ранга дождался момента, когда капитан 1 ранга Долгушин обретет власть над своими руками, и прицельно выпустил всего лишь один снаряд, осколочно-фугасный. Едкой насмешкой было наполнено его предложение: — Богатым опытом с вами поделится командование... В частности, на крейсере "Нахимов" тоже оригинально решают проблему увольнения: второй месяц как на берег не сошел ни один матрос!
* * *
Уже полтора года старший лейтенант Званцев томился в Симферополе, не пытаясь избавиться от опостылевшего города и запаха гнилых фруктов. Дом офицеров — вот куда получил он назначение и терпел, не роптал, определенный на самую черную работу, оформлял доски почета, расставлял запятые в стенгазетах. — Обнищал и обнаглел! — так сказал он о себе, встретив случайно собрата по профессии, корреспондента "Красной Звезды", а тот преодолел неловкость и напрямую спросил, не чужими ли лаврами увенчал себя Званцев, по белу свету пустив клевету на заслуженных адмиралов. Званцев ответил словами Хайяма: "Посылает судьба мне плевки по пятам, все поступки к дурным причисляя делам..." Адмиралы, конечно, взбеленились, узнав себя в боцманах из фельетона в "Водном транспорте", наказание последовало незамедлительно, чему сама редакция "Красного флота" радовалась, избавляясь от собственного корреспондента Алексея Званцева, с которым уже хлебнула горя. И он радовался, с газетою расставаясь, потому и не рвался из Симферополя. Военкомат часто звал его на помощь, он помогал составлять речи военно-патриотического содержания, в страдную для призывных комиссий пору выписывал повестки — красивым четким почерком, и вообще казалось, что все он может делать красиво и четко. И в призывную комиссию его включали, усаживали за длинный, покрытый красным сукном стол, он как бы представлял ВМФ. Комнату снимал невдалеке от вокзала, паровозные дымы и гудки напоминали о детстве, о полустанке в сибирской глухомани, мимо которого неслись поезда. Запах горелого угля возбуждал, а сужавшаяся в перспективе железнодорожная колея сулила движение ко все прибывающему и прибывающему счастью. И к людям начинал присматриваться — к тем, кто подобен был паровозу, который при одном весе с вагоном мог тащить за собой целую связку их, состав длиной в километр. Жизнь, которая началась после Сибири, всегда выдвигала его в паровозы, но почти всегда получалось, что он оказывался в хвосте состава, а то и вовсе без движения, на очередном полустанке, у которого не задерживался ни один поезд. В 44-м году уцепился за подножку, доехал до Каспия, страстно захотелось быть моряком и — училище на берегу Невы. Правофланговый во взводе, роте, ассистент знаменосца на всех парадах. "К торжественному маршу!" — возглашает командующий парадом; застыли парадные батальоны, над притихшей площадью гулкой дробью разносятся шаги бегущих линейных. "Побатальонно!... Первый батальон прямо!.. Остальные..." Ветер полощет знамена, эхо отраженных команд гуляет над фуражками и бескозырками, благоговением и строгостью налиты глаза батальонов, а перед знаменными группами, перед генералами и адмиралами, что во главе полков, копошатся люди в штатском, вооруженные фотоаппаратами, снимают, щелкают, ищут выгодный ракурс — единственные люди на площади, над которыми не властны команды с трибун, с сотен возвышений над замершими в ожидании толпами. Таким человеком в штатском и сделала судьба Алексея Званцева — наблюдателем, замечающим муху на щеке знаменосца, пятна, проступающие вдруг на небесно-голубых одеждах газетно-парадной действительности. Над ним властвовали голоса, усиленные динамиками площадей, но он будто не слышал их. Училище окончил с отличием, служить захотел на новых крейсерах, уже спущенных на воду, но назначили его, словно в насмешку, на берег, в штаб Кронштадтской крепости, и почему так получилось, допытываться не стал, анкета могла подгадить, слово всплыть, не к месту сказанное. От службы в штабе увильнул, знакомствами уже оброс и пошел в газетчики. И вот — Симферополь, грязная комнатушка, при ней чуланчик, обклеенный "Правдой" 30-х годов, он пробирался в него с фонарем, как в пещеру с наскальными рисунками. С конца февраля он стал замечать в себе какую-то дергающуюся суетливость, какое-то жжение было в душе, ему начинало казаться, что его зовут куда-то, что его ждут где-то, и однажды, шаря под кроватью, не нашел ничего звякающего или булькающего (начинал попивать), зато нащупал книгу, раскрыл ее и прочитал: "Ночной дождь висит над Севастополем непроницаемым дымом". Паустовский! Фраза мычала — жалобно и грустно, доверчивым теленком, она звала и указывала. Ясно теперь, куда стремиться. В час похорон И. В. Сталина он зажег в чуланчике свечи, прощался с прошлым. Теперь, надеялся он, вымарают из анкет все гибельные пункты, теперь утонут и лягут на недосягаемое дно когда-то вылетевшие слова. Выждав месяц, он отправился в отпуск, в Москву, выпрашивать прощение. И получил его. "Ночной дождь висит над Севастополем..." — и Севастополь получил он, назначение в базу флота, кем именно — пока неизвестно, пока — в распоряжение отдела кадров офицерского состава, и когда прибыл, когда увидел знакомую Северную бухту, сонные корабли в ней, то так потянуло на крейсера, так потянуло!.. Не болванам или умникам подчиняется на кораблях человек, а самому кораблю, тому образу жизни, который избрали себе корабли, чтоб остаться на плаву, сохраняя боеспособность. На корабли, только туда! А не получится — что ж, придется вновь подаваться в газетчики.
* * *
— Командирам батарей, башен и групп собраться в кают-компании! — объявили по корабельной трансляции. К совещаниям на линкоре привыкли. В присутствии старпома Вербицкий однажды как бы случайно выразился: "Ходим на совещания, не щадя живота своего!" Поскольку немедленного нагоняя не последовало, выражение прижилось, освоилось дивизией крейсеров, а потом уж и бригадами эсминцев. Время было предобеденное, 11.20. Поэтому многие пришли в белых кителях. Рассаживались, переговаривались, поглядывали на старпома. Милютин молчал. Совещание — без руля и ветрил — уносилось в неведомые дали. Тихо спорили о "Звезде" Казакевича, экранизированной недавно, еще о чем-то. Вестовой откупорил бутылку нарзана, Милютин выпил. Прищурился, вглядываясь в крохотные буковки на этикетке. За столом 3-го артдивизиона заговорили вдруг о ППСС — правилах предупреждения столкновений судов в море. На носу экзамены, флагманский штурман грозился прибыть и наставить двоек, а неясностей в правилах этих полно. Например, утверждается, что турецкие фелюги в тумане сигнал опасности подают барабаном. Как это понимать? Чем отличается турецкий барабан от европейского? Искажается ли звук барабана туманом? Не лупят же турки по барабану до потери сознания, должна же быть какая-то последовательность в ударах. Короче, что на барабане исполняют? — "Турецкий марш" Моцарта, — сказал Милютин. — Тема сегодняшнего совещания такова: поэзия. Офицеры подняли головы. Надо было слушать чрезвычайно внимательно, иначе не расшифруешь. Были уже беседы о театре, кино и балете. — Как вам всем известно, — начал старпом, — выходу корабля в длительное плавание предшествуют мероприятия по линии всех боевых частей и служб. Штурман, например, определяет девиацию магнитных компасов, изучает район предполагаемого плавания и делает предварительную прокладку. Работа штурмана в чем-то похожа на подготовку прозаика к писанию романа. В отличие от прозаика поэт чаще всего выходит в открытое море наобум, без запасов питьевой воды и даже без карт. Лоции он не знает, о глубинах в районе плавания не осведомлен, о господствующих ветрах тем более, хотя красивое выражение "роза ветров" ему знакомо... Милютин сделал паузу, обвел взглядом кают-компанию, убедился в том, что его понимают так же исполнительно и хорошо, как и на ходовом мостике. Завершая теоретическую часть, напомнил о том, что некоторые поэты не хуже прозаиков знают условия мореплавания. шпаргалку с ветрами, глубинами и течениями прячут в рукаве, а иные, намереваясь катером пересечь Северную бухту, делают вид, будто они на плоту хотят доплыть до американского континента, громко прощаются с родными и современниками, заранее оплакивают себя и пишут завещания, юридического значения не имеющие... Разные бывают поэты, полусонно продолжал он. Один поэт настаивал на том, что он солдатский поэт. К сведению: солдатские поэты любят пить с генералами, чего никак не скажешь о матросских поэтах. Последние почему-то стыдятся своего низкого воинского звания и слова "матросский" избегают. Кроме того, адмиралы не терпят амикошонства, с подчиненными пьют редко. "Певцы моря" стихов не сочиняют, развивал свои мысли старпом, песен тем более не поют, "певцы моря" — эти прозаики низкой квалификации, на кораблях флота никогда не служившие. Кое-кто, поправился Милютин, и служил некоторое время, но был вовремя выгнан — за полную неспособность определиться в море по звездам, тем самым звездам, которые светят на каждой их странице. В газетах промелькнуло такое: "поэт Балтики". Поскольку не существует "поэта Северного моря" или "поэта Каспия", то "поэт Балтики" создан, конечно, в порядке эксперимента...
Лягнув затем "народных поэтов" за то, что титул свой получают из рук, никогда не державших томика Некрасова, старпом приступил к "просто поэтам". — Сами того не сознавая, они обнаруживают великолепное знание уставов и наставлений. Возьмем, к примеру, Твардовского. Все, надеюсь, читали его "Теркина". Трижды или четырежды этот Твардовский обсасывает следующую мысль: "В каждой роте служит Теркин". Есть вариант: "Теркин придан каждой роте". Голос Милютина окреп. — Чрезвычайно ценное замечание!.. Один Теркин на всю роту! Один! А не два! Не три! Тонко чувствующий устав внутренней службы, не говоря уже о корабельном, просто поэт Александр Трифонович Твардовский написал, в назидание строевым командирам, главу о том, что произошло, когда в подразделении оказалось несколько Теркиных... Вопросы есть?.. Вопросов нет. Вы свободны. Офицеры поднимались из-за столов, укрепленные в твердом убеждении: только командиру 5-й батареи лейтенанту Манцеву дозволено увольнять на берег 30% личного состава. Никому более.
* * *
— Товарищ лейтенант! — позвал шепотом Дрыглюк, и Олег тут же спрыгнул с койки, шагнул к умывальнику. Брюки выглажены, белый китель тоже, от надраенных пуговиц по каюте забегали зайчики, чехол на фуражке белее снега. 14.40 — пора на вахту, менять чистоплюя Петухова, опротивевшего и опостылевшего до мертвого равнодушия, до тупого безразличия. Четыре года проучились в одном классе, год как служили на одном корабле, в одном дивизионе, на учениях и тревогах слышали в шлемофонах дыхание друг друга. Да тут убежишь с линкора на самую грязную посудину флота, лишь бы расстаться с другом юности. Отдан правый якорю, на клюзе 76 метров, ветер зюйд-вест 2 балла, море штиль, запущено пародинамо № 2, командир на берегу, барказ № 374 на Минной стенке — такие вот новости преподнес при сдаче-приеме вахты лейтенант Петухов, командир группы управления, и добавил, снимая с рукава красно-белую повязку, самое существенное, сказал, что Юрий Иванович, старпом то есть, сегодня "зело любезен". — Ясно, — ответил Олег и отвернулся. Ни старпом, ни Байков, ни вся кают-компания не могли выбить из Петухова книжной дури, тот изъяснялся на языке мичманов из лавреневского "Разлома" и лейтенантов из "Капитального ремонта" Соболева
Корабль только вчера вернулся из пятисуточного похода (стрельба главным калибром), в базу пришел поздно вечером, женатые офицеры попрыгали в барказ — и к дому, все прочие отсыпались. На юте — ни души, кроме вахты, разумеется. Жара. Ни облачка в небе. Справа от Угольной пристани вытащены на берег лодочки с домашними названиями: "Саша", "Витя", "Нина". А слева — пляж, девушки Корабельной стороны показывают себя эскадре. В воздухе бухты, во всем мире — какая-то легкость, сытость, покой и благодать. Хорошо на земле живут люди! Сигнальщики доложили о барказе, и Олег поднял бинокль. Барказ — линкоровский, рейсовый, идет от Минной стенки, на барказе — офицер, не в белом кителе, а в синем, что сразу выдавало в нем человека, только что прибывшего в Севастополь, а два чемодана и шинель дополняли его до ясности: офицер назначен на линкор. Но куда именно? На линкоре традиционная нехватка офицеров, 2-й артдивизион вообще на голодном пайке, на зачетных стрельбах Манцев управляет огнем 6-й батареи, Гущину тоже приходится работать за двоих. Лукьянов расстался с начальником клуба, который понес какую-то ахинею перед киносеансом. Инструктор физподготовки сделал головокружительное сальто и теперь командовал танцами в Доме офицеров. Барказ подошел к трапу. На ют будущий сослуживец поднимался, как на трибуну: неторопливо, прямо держась, осознавая, будто под глазами тысячных толп, собственную значимость. — Старший лейтенант Званцев прибыл для дальнейшего прохождения службы на вашем корабле. Не очень-то грамотно, отметил про себя Олег, но не расстилаться же по палубе перед вахтенным офицером. Он глянул в поданные Званцевым документы и оторопел. Не артиллерист прибыл, не связист, не механик, не пропагандист и не инструктор физподготовки, как это могло показаться. Адъютант командира линейного корабля! Святое место адъютанта командира действительно пустовало. Незаконно и временно, то есть одиннадцатый или двенадцатый год, его занимал мичман Орляинцев, во всем устраивавший командира линкора, и менять его на офицера он не желал, как не желали того и предшественники командира. Адъютантом по уставу мог быть только офицер, окончивший командный факультет Высшего военно-морского училища и знавший по меньшей мере один иностранный язык. Таких офицеров сыскать на эскадре не так уж трудно, никто, однако, на линкор не просился и в адъютанты вообще не набивался, должность эта ни в грош не ставилась. И, главное, все знали, что нежелание расставаться с Орляинцевым командиры линкора выразили четко: все прибывавшие на линкор адъютанты подвергались — по негласному указанию старпомов — унизительным расспросам, прямым советам бежать с линкора без оглядки; с адъютантов требовали справку из санпропускника или ночного профилактория, уличали адъютантов в зазнайстве, невежестве, в чем угодно, лишь бы те поняли, что лишние они здесь. — Мне кажется, мы уже встречались... — неуверенно предположил Олег, и Званцев обрадованно подтвердил. Да, конечно, встречались — в училище, Званцев кончил его тремя годами раньше, но мог хорошо помниться по фотографиям в "Огоньке" и "Советском воине", он же был знаменосцем и ассистентом знаменосца на всех парадах. — Доверяли... — улыбнулся Званцев, и улыбка его, интонация выразили: не тому доверяли, зря доверяли. Еще раз, отступив на шаг, глянул Олег на прибывшего. Старший лейтенант отличался отменной строевой выправкой, естественно расслабленная поза его не могла скрыть прямизны позвоночника, эта необыкновенная прямизна была от природы, Званцев еще в колыбели обладал осанкою офицера почетного караула. На полголовы выше Олега, голос богатой баритональной окраски, щеки слегка обвисли, нос был крупным, именно крупным, а не длинным, и не было во взгляде, в лице той одеревенелости, что присуща плакатным красавцам. Такой офицер, подумал Олег, украсил бы ют в час похорон Сталина, такому офицеру нашлось бы место и на ходовом мостике. Званцев ему понравился. И он Званцеву. Руки их встретились, рукопожатие было твердым и честным. Они улыбнулись друг другу. И Олег, зная, что гнать адъютанта все равно придется, мысленно обругал отдел кадров: ведь отлично осведомлены о том, что адъютанты не нужны на линкоре, но шлют и шлют, избавляются от тех, кто им самим не нужен! Но гнать надо, и Манцев громко, чтоб вахта слышала, сказал: — Значит, адъютантом командира?.. Ну, добро! Дрыглюк поправил бескозырку в знак того, что понял, и командир вахтенного поста на юте тоже выразил понимание того, что надо вахте делать. — Товарищ старший матрос! — приказал Олег своему вестовому. — Проводите старшего лейтенанта к помощнику командира!
И Дрыглюк повел Званцева не к помощнику, а в каюту командира 4-й башни. Старший лейтенант Ваня Вербицкий был мастером по части розыгрышей и пакостей, славился умением науськивать да нападать из-за угла. Они ушли, а на ют поднялся старший помощник, сел за столик спиной к Манцеву, снял фуражку, вытянул перед собой руки, смотрел на северный берег бухты, всем видом своим показывая, что идти с рапортом к нему не надо, что сейчас он вне службы, позволил себе маленький отдых, решил погреться на солнышке, вот и все. Частые отлучки старшего помощника командира корабля на берег несовместимы с его пребыванием в этой должности — такую мысль выражали все корабельные уставы русского флота, и для Милютина много значили редкие минуты отрешенности от службы, которая рядом, под ногами, под глазами. Прошло десять минут. Олег подогнал к трапу барказ, чтоб на нем отправить Званцева обратно на берег. Ждал. Наконец показался Дрыглюк, а вслед за ними Званцев, и Званцев не казался человеком надломленным, он не бросился к чемоданам и шинели, чтоб забрать их и полезть в барказ. Несколько смущен, всего лишь. Он, видимо, полагал, что все прибывающие служить на линкор офицеры проходят некоторое испытание через розыгрыши, таков, конечно, корабельный обычай. И считая, что с ними, розыгрышами, покончено уже, он с прежним дружелюбием приблизился к Олегу, спросил, когда вернется с берега командир корабля, и вдруг осекся, замолчал, будто оцепенел. Он, Званцев, смотрел на Милютина, на спину его, и вопрос был во взгляде его, Званцев словно силился вспомнить, кто этот человек за столиком, сидящий к нему спиной и узнавший Званцева по голосу, потому что — Манцев видел — спина Милютина дрогнула, когда зазвучал баритон Званцева, лопатки натянули синий шелк рабочего кителя. "Кто это?" — взглядом спросил Званцев у Олега Манцева, но тот отвечать не собирался. На юте старший помощник командира корабля — и вахтенный офицер обязан исполнять все его приказания, даже если они выражены шевелением лопаток. — Капитан Бродский, срочно на ют1 — дал он команду по трансляции, надеясь теперь только на понятливость корабельного терапевта, уже не одного адъютанта спровадившего на берег выстукиванием, выслушиванием и даже проверкою на геморроидальность. Но тут поднялся из-за столика Милютин, надел фуражку, повернулся, показал себя, размыто как-то глянул на Званцева, и тот невольно сделал шаг назад, растерянно огляделся, ища чемоданы... "Да, да, я понял, я ухожу", — кивнул он, и Олег понял, что когда-то они, Милютин и Званцев, служили вместе, и так служили, что не ходить им теперь по одной палубе и встречаться им нельзя в кают-компании. По отработанному ритуалу проводов Дрыглюку полагалось: шинель отвергнутому адъютанту — отдать, чемоданы же — швырнуть в барказ, к ногам моториста. Но Олег смилостивился. — Отдай ему чемоданы, — приказал он. — Там знамя. Ему доверяли... Минная стенка и обратно! — крикнул он рулевому.
* * *
Дважды в неделю командир БЧ-2 предъявлял старшему помощнику "Книгу увольнения офицерского состава БЧ", и Милютин жирным красным карандашом вычеркивал фамилию командира 5-й батареи. Так длилось шесть недель. Старший помощник командира забыл, кажется, о своих прямых обязанностях, о том, что он руководит боевой и политической подготовкой всего линкора. От подъема до отбоя он кружил над 5-й батареей, коршуном падая на зазевавшихся. Учебные боевые тревоги — специально для оставшихся на корабле 70% личного состава. Учения по борьбе с пожарами — за несколько часов до увольнения. С лупою проверял старпом участок шкафута от 73-го до 81-го шпангоута, который по приборкам драила батарея. Обходил казематы и кубрики, в белых перчатках держа белейший носовой платок с вышитыми буквами "Ю. М.". Манцев — рядом, тенью следовал за самым грозным офицером эскадры. "Грязь!" — "Никак нет, товарищ капитан 2 ранга! Это военно-морская пыль!" — "Не возражать: грязь, грязь!" — "Никак нет, военно-морская пыль!" Две недели продолжалась эта пытка. И внезапно кончилась, старпом потерял вдруг всякий интерес к 5-й батарее. ("Мною неоднократно проверялась повседневная служба и боевая подготовка вышеупомянутого подразделения, и существенных изъянов обнаружено не было". ) Только неделю спустя Манцев догадался: теперь ему не страшны никакие комиссии, капитан 2 ранга пришел на помощь ему, лейтенанту, и показал, к а к надо командовать батареей. Наказание еще ожидало его, слова Волгина не забывал ни Манцев, ни, конечно, Милютин. Надо было как-то привыкать к безвылазному сидению на корабле. И однажды Манцев забрался на крышу 2-й башни. Внизу, Ha палубе, шли тренировки матросов на станке заряжания. Десятки раз бывал на этих тренировках Олег, сам руководил ими. И вдруг увидел то, чего не замечал ранее, что ушло от внимания всех офицеров эскадры. Станок заряжания — палубная артиллерийская установка с обрезанным стволом, без прицельного приспособления, без щита. Тренировка на станке простейшая: подавай снаряд, бросай его в канал ствола, закрывай замок, производи выстрел, открывай замок и начинай подавать следующий снаряд. Реально — в бою и на учениях — матросы, заряжая и стреляя, по-другому берут снаряд, иначе и стреляют: не те орудия, не те снаряды.; На линкоре только шесть артустановок, где матросы действуют, как на станке заряжания: 76-миллиметровые орудия 3-го артдивизиона. Но на тренировки выводятся расчеты башен главного калибра, противоминного и даже зенитчики 37-миллиметровых автоматов. Почему же, задумался Олег, адмиралы Главного штаба так упорно вводят станок заряжания в боевую подготовку? Традиции? (Станку пятьдесят лет от роду, не меньше.)— Укрепление навыков повиновения? Взаимопонимание — догадался Олег. Знакомый человек узнается издали по походке. Как узнается, по каким признакам — никто объяснить не может. Точно так и матросы, тренированные станком, без слов понимают друг друга. Наклон головы впереди стоящего может изменить темп заряжания; взгляд, брошенный через плечо, говорит больше россыпи команд. Так бывает всегда, когда несколько сильных и ловких мужчин сообща делают нужную и нравящуюся им работу. Тренировка на станке создавала особую психологическую атмосферу оповещения, опознавания и согласования, без чего невозможна правильная работа орудийных расчетов на учениях и при стрельбах. Но почему тогда в расчетах станка заряжания матросы разных орудий? Зачем комендору 3-го орудия приучаться к заряжающему 7-го орудия? Боевая тревога разделит их. Много лет назад умнейший человек, экономя время и место, стал тренировать орудийные расчеты на свободном пространстве палубы, на списанной пушке. Тренировки остались и поныне, а идея забылась, и то, что происходит сейчас на линкоре, на эскадре — это что-то близкое к воинскому преступлению, методически неверное решение, рассогласование орудийных расчетов. Дошло до тоги, что на станок заряжания посылают вместо наряда вне очереди.
5-я батарея стала тренироваться отныне орудийными расчетами, а не сборными группами. Щелкал секундомер от пальца Олега, нормативы, замечал он, перекрываются. Но не только секунды радовали. Орудийные расчеты жили вместе, в одном кубрике, обедали в одном каземате, там же несли боевые готовности, и тренировки на верхней палубе сглаживали, притупляли неизбежные в коллективе стычки. Командиры орудий докладывали об этом. Пилипчук, из отпуска вернувшийся и новые порядки отвергавший, тоже признал полезность тренировок. Валерьянов поздравил подчиненного: "Прелестно, мой друг..." Через несколько дней комдив пригласил Манцева к себе, показал отпечатанное на машинке произведение в форме статьи, предназначавшейся "Морскому сборнику". Статья называлась так: "Психологические основы корабельных тренировок". Авторы: А. Валерьянов и О. Манцев. — Я кое-что дополнил, — скромно заметил командир дивизиона. Статью Олег прочитал. Возмутился. — Позвольте!.. Откуда все это? — От вас, от вас... Из ваших уст. Я ведь с вами ежедневно встречаюсь, я сижу с вами в КДП, я присутствую на ваших учениях и тренировках. И все записываю... Он достал папку, на ней крупными буквами было написана: МАНЦЕВ. — Вы сами не знаете, кто вы, — грустно констатировал командир дивизиона. — Счастливейший период переживает Ваша голова, со второй декады мая в ней зафонтанировали идеи. Поток идей, праздник идей. А ими мы не богаты, упускать их нельзя... Командиры дивизионов заглядывают в эту папочку. Байкову она нравится. Старпом — между нами! — брал ее на вечерок. Вот так вот. Дерзайте, лейтенант Манцев.
* * *
Артисты приехали в Севастополь, и холостые офицеры радостно встретили их. Баржа в Южной бухте давно уже превратилась в плавучую гостиницу для артистов, и до баржи их провожали, у баржи назначали свидания, а на барже устраивали веселые и скромные вечеринки. Олег познакомился с востроносой худенькой девчонкой, как чайка крикливой, такой же вечно голодной. Девчонка до весны работала в симферопольском театре кукол, потом ее вышибли оттуда за какие-то грешки, но стали включать во все концертные труппы, так она и оказалась на барже. Офицеры 2-й бригады эсминцев прозвали ее Дюймовочкой — не за рост, а за тонюсенький голосок. В нем, несмотря на пронзительную крикливость, слышалось большое уважение к себе. Олег же владел голосами, какими произносятся тронные речи или созываются народные ополчения. Он и Дюймовочка разыгрывали веселые представления на барже. Сбегались на них артисты, офицеры, знакомые офицеров, просто те, кому надоели казенные спектакли в театре имени Луначарского. Дюймовочка изображала в стельку пьяного матроса, во всем остальном верного уставу и преданного флоту. После серии столкновений с гражданскими и военными властями, околпаченными ею, Дюймовочка нарывалась на коменданта города, опытного и неподкупного воина, славного ветерана, мастера любой диалог превращать в монолог. — Вы почему напились, я вас спрашиваю? — Я, товарищ полковник... — Молчать, когда с вами разговаривают! Я вас спрашиваю, почему вы пьяны? — Я, товарищ полковник... — Молчать, когда с вами беседуют старшие!.. Я вас спрашиваю... В двадцать два года Олег обладал немалым — для лейтенанта — сценическим опытом: школьный драмкружок, училищная самодеятельность с непременным дуэтом Фомы и Еремы из "Вольного ветра". Он мог петь, плясать, говорить нужными голосами, следить за залом,. умело вызывать аплодисменты. Дюймовочка могла изображать все: толпу, разудалого лейтенанта, сонную непоколебимость правопорядка и сомнения перста указующего; говорили, что воспитывалась она в цирке — откуда иначе эта буффонада, умение заплетать себя в узел или со стройностью флагштока стоять на кончиках пальцев. Неуемная мысль ее бегала по базарным рядам, шла, расталкивая прохожих, по Большой Морской, протискивалась во дворик комендатуры, стремительно неслась по палубам крейсеров, и мысль везде находила нечто великое и забавное. Однажды в ряды зрителей вперся хозяин Минной стенки капитан 2 ранга Барбаш. Хмуро оглядел собравшихся любителей Мельпомены, мысленно прикинул, кого на гауптвахту, а кого к себе на монолог, но, к удивлению и радости баржи, сел и воззрился на Манцева, слушал внимательно, а Дюймовочке даже похлопал. Вероятно, Дюймовочка была гениальной артисткой — театра одного гениального актера. Под плеск забортной воды журчали в трюме разговоры о русском балагане, о Петрушке, о скоморохах. Олег не мог слышать их, он тянул Дюймовочку в ресторан, подкармливал ее, чтоб она не рассыпалась в пепел после самосожжения на сцене. Забегали и к Векшиным в надежде на хлебосольство Ритки. Фотографировали трехлетнюю дочь Степы — с разных позиций, в разных занятиях: за столом, на ночном горшке, при поимке таракана. Девочку звали Верой, так и родился фотомонтаж "Наша Вера", позднее выставленный в 61-й каюте. Дюймовочка провожала Олега до барказа, холодный нос ее бездушно касался его щеки. Стояли жаркие безветренные дни и ночи. В черной воде отражались то ли звезды, то ли огни бухты. Вода была черным ковром с вытканными желтыми лепестками, и барказ катился по ковру. Олег обычно на банку не садился, стоял рядом с рулевым, ухватившись за поручни, и все впитывал: и шорох вод, и потрескивание звезд, и всплески матросских разговоров на баке.
* * *
Когда сигнальщики доложили вахтенному офицеру, — а вахтенным стоял Олег Манцев, — что катер под флагом начальника штаба эскадры отошел от Графской пристани, Олег стал наблюдать за "Ворошиловым". Сыграют "захождение" или нет? Если да, то и Олегу следует вызывать горниста. Устав обязывал приветствовать катер с начальником штаба эскадры, отдавать ему честь, то есть играть на горне "захождение", давать по трансляции команду "стать к борту!". Но при условии, если расстояние до катера не превышало 3 кабельтовых. Если же превышало, то вахтенный офицер спускался на срез и с площадки трапа приветствовал катер, прикладывая руку к фуражке, взглядом и поворотом головы сопровождая высокое должностное лицо. Этот простенький уставной обряд из-за условий Северной бухты и опасного нрава начальника штаба усложнился и углубился до проблемы "быть или не быть?". 3 кабельтова не отмерены флажками, не выставлены буями и вешками. И не так важны 3 кабельтова, как состояние духа и тела начальника штаба. Сыграно "захождение" или не сыграно, 3 кабельтова или 3,5 кабельтова, но если адмиралу что-то не понравится, катер опишет дугу, на малом ходу пройдет рядом с трапом, чтобы узнать, кто на вахте, а затем развернется, подлетит к кораблю, приговор будет изречен мегафоном и подтвержден растопыренными пальцами: "Десять суток ареста при каюте!" Мысли начальника штаба эскадры настолько своенравны и буйно-стихийны, что, к примеру, объявленный вахтенному "Кутузова" арест означал на самом деле "предупреждение о неполном служебном соответствии" помощнику командира "Нахимова". Старпомы, когда вахтенные докладывали о наказании, обычно хватали телефонную трубку и обзванивали коллег, допытываясь до истины. Какова она ни была, вахтенные арест не отбывали, достаточно было и того, что их фамилию знает начальник штаба эскадры. "Захождение" на "Ворошилове" не сыграли. А катер шел, прижимаясь к берегу Корабельной стороны, в 4 кабельтовых от линкора, и явно направляясь не к линкору. Олег стоял на площадке трапа, "поедая глазами" начальство. На хорошем ходу катер проскочил мимо Угольной пристани, определенно целясь на "Дзержинский". На крейсере уже заметили его. Испуганным, голосом вахтенный объявил по трансляции: "Горнист наверх!" Вдруг катер стремительно повернул к линкору, к трапу, из рубки катера вышел контр-адмирал, цапнул мегафон и с расстояния слышимости рявкнул: "Фамилия?" — Лейтенант Манцев! — крикнул Олег вслед катеру, сложив ладони рупором. Теперь следовало достойно принять десять суток ареста. Катер между тем приближался к точке, откуда он мог развить полный ход, чтоб на крутом развороте — лихо, по-морскому — вновь подойти к линкору и отхлестать вахтенного, старпома, всю эскадру. Но произошло неслыханное, небывалое, непредвиденное. Катер достиг исходной точки маневрирования и — остановился, застопорил двигатель. Он болтался на волнах, лишенный хода, его сносило к берегу, а катер все не решался пойти в атаку на вахтенного, и даже Манцев не понимал, что нерешительность катера — от услышанной адмиралом фамилии, что о командире 5-й батареи начальник штаба эскадры знает много больше того, что обязан знать, а знать о нем он вообще не обязан, и раздумье адмирала означало: "Ждешь 10 суток ареста при каюте? Не жди. Так дешево не отделаешься". Наконец катер фыркнул, как-то нехотя вышел из дрейфа и на полном ходу полетел к "Дзержинскому". Там сразу запели два горна. Олег опустил занемевшую руку. Поднялся на ют. Локоть к локтю стояли: горнист, Ваоя Дрыглюк, командир поста на юте, рассыльный дежурного офицера. Кто-то из боцкоманды торчит у вьюшки. Кто-то из офицеров выжидающе смотрит. И — Милютин. Старший помощник командира корабля все видел, все понял, о чем жестом дал знать Олегу, когда тот бросился докладывать ему. Жестом же попросил у Олега бинокль и направил его на "Дзержинский", на юте которого ждали теперь того, чего так и не получил Манцев. Ни слова не сказал Юрий Иванович. Но и так было понятно. Зимою Милютин уходил на "Дзержинский" командиром, и, возвращая Олегу бинокль, предлагая и ему посмотреть на учиняемый флотоводцем разгром вахты, он показывал ему цену своего риска, давал возможность соизмерить несоизмеримое: мутные лейтенантские страстишки — и отточенное желание старпома стать командиром. Это беспробудное, сосущее желание в крови каждого старшего помощника, и если уж Милютин это желание подавляет, то не ради страстишек, а для чего-то несравненно большего.
* * *
На барже Олег узнал, что Дюймовочки нет и не будет. У нее кончился пропуск в закрытый город Севастополь, и продлить ей этот пропуск не удалось. К светлой грусти примешивалась досада. Непредвиденный отъезд срывал новую программу, над ударным номером ее с упоением работала Дюймовочка. О высылке ее из Севастополя на Минной стенке знали многие. Кто-то сказал Олегу, что, знать, на юге девчонке не светит, подалась на север. Олег промолчал. Он-то знал, что на север Дюймовочка не двинется по той простоя причине, что там она замерзнет. Весь гардероб ее был на ней, и все, что могло на теле ее держаться и не распадаться, ежедневно штопалось и перештопывалось. Пренебрегая монастырскими порядками баржи, Олег однажды вломился в каморку Дюймовочки и застал ее за истинно женским делом: мелькала игла. "О, Олег, если б ты знал, как все надоело!.." — расплакалась вдруг она... Жалко стало девчонку, рука потянулась было в карман за деньгами, но вовремя подумалось, что такая вот нищая жизнь и помогает Дюймовочке быть на сцене талантливой. Он рассказал о штопке Рите Векшиной, та вспыхнула, отрезала: "Не бойся, такая не пропадет!", — и музыкальное ухо Олега покоробилось: слова Ритки звучали с акцентом пыльной и грязной провинции, что москвича всегда отвращает.
— Не горюй, — утешили Олега на Минной. — Скоро другие приедут, на замену. Найдешь себе новую партнершу, те еще номера будете на сцене откалывать!.. И опять Олег промолчал... Не будет больше никаких Дюймовочек, знал он уже. И номеров на сцене, и чечетки на палубе, и военно-морских анекдотов. Все самое приятное уходит из жизни как-то незаметно, следов не оставляя. Давно ушла травка, обычная, зеленая, которой покрыта земля, — а так в детстве нравилось по травке этой ползать! А лес вообще видишь в дальномере, когда линкор идет вдоль побережья. И девушки уходят, и Дюймовочка вот улетела неизвестно куда. Прощай, лейтенантская юность... Олег брел по Минной стенке, не зная, куда податься, как вдруг его окликнули по фамилии. Он остановился и обернулся. — Лейтенант Манцев — это ты?.. Так вот что, Манцев, погляди и запомни меня! Перед Олегом стоял низкорослый капитан 2 ранга. На грубом квадратном лице его горели свирепые глаза, кривоватый нос был привален к правой щеке, где-то на затылке начинался шрам, узкой лентой пересекал шею и уходил под китель. — Запомнил?.. Так знай, Манцев: увижу тебя на моем корабле — прикажу выбросить за борт! Услышу разговорчики насчет увольнения матросов — отведу в комендатуру!
Разрешите узнать название корабля, с борта которого я полечу в воду?
— Я — командир эскадренного миноносца "Бойкий" капитан 2 ранга Жилкин! Запомнил?.. Прощай!.. К Олегу приблизился смеющийся штурман с "Безбоязненного", слышавший разговор от начала до конца. — Каков, а?
— Он чей? — спросил Олег, потому что "Бойкий" входил в состав 1-й бригады эсминцев, прозванной королевской: все или почти все командиры эсминцев этой бригады были зятьями, племянниками или двоюродными братьями московских адмиралов; когда же на севастопольские экраны вышел американский фильм "Королевские пираты", то соответствующее прозвище получили и командиры кораблей из клана родственников.
— Ничей. Самоучка без роду, без племени.
* * *
Офицеров и сверхсрочников увольняли до утра, то есть до подъема флага. Применительно к линкору это означало, что в 07.15 рейсовый барказ с уволенными отваливал от Минной стенки и в 07.30 подходил к левому трапу линкора. Прибежавшие на стенку чуть позже 07.15 могли еще рассчитывать на случай, на оказию. Не выпадал случай — готовились к односторонней беседе с Милютиным, после которой по собственному почину пропускали два или три увольнения. Безоблачным июньским утром капитан-лейтенант Болдырев опоздал на барказ. Подвели его не безукоризненно точные часы, которые он трижды в неделю сверял с хронометром в штурманской рубке. Подгадил шофер такси: прошедшую ночь Болдырев провел в Симферополе. Появление на корабле после подъема было для Болдырева поступком столь безнравственным, что исход беседы со старпомом его никак не пугал. Самосуд был страшнее. Капитан-лейтенант Всеволод Всеволодович Болдырев приговорил бы себя к аресту при каюте сроком на один месяц — за поведение, порочащее высокое звание офицера и должность, этим офицером занимаемую. Продуктивно и целесообразно мыслящий Болдырев огляделся. Надо было найти плавсредство, которое в считанные минуты перенесет его на корабль. Линкоровские и крейсерские барказы пришвартовывались к стенке невдалеке от эсминцев 1-й бригады. Но сегодня их не было, иначе Болдырев попросил бы у друзей бригадный катерок. Есть друзья и в управлении вспомогательных судов гавани, там дали бы рейдовый буксир, но подойти на буксире к борту линкора в момент, когда на обоих шкафутах выстроена к подъему флага команда, было равносильно тому, как если бы Болдырев поднялся на ют босым или без брюк. Между тем в двух метрах от Болдырева покачивался на воде изящный катерок. Мотор на нем был заглушен, катерок волнами прижимался к пирсу, и кранцы, выброшенные за борт и предохранявшие корпус от ударов о пирс, громко и смачно поскрипывали. Это единственно годное для передвижения плавсредство ожидало хозяина, командира крейсера "Нахимов". Командиры новых крейсеров казались Болдыреву заносчивыми, гонористыми, обидчивыми и нервными людьми, чему он находил объяснения и оправдания. Но просить командира "Нахимова" подбросить его, линкоровского офицера, на линкор Болдырев не мог, хотя в просьбе его не было ничего предосудительного. Бывали же случаи, когда командиры "Дзержинского" и "Кутузова" забирали с собою опаздывающих линкоровцев, чтоб досадить этим Юрию Ивановичу или сделать ему приятное, а скорее всего то и другое вместе. Однако Болдыреву было известно, что неделю уже Милютин и командир "Нахимова" пребывают в ссоре. Еще раз оглядел он рейд Южной бухты и водную гладь у Графской пристани в последней надежде, что сейчас откуда-нибудь возникнет барказ. Нет, все напрасно. Вдруг мимо Болдырева промчался матрос и крикнул лейтенанту на катере, что тому приказано идти к крейсеру, командир же крейсера остается на берегу, в штабе, откуда позвонит, Лейтенанта на командирском катере Болдырев заметил давно, вспомнить же фамилию его не смог, потому что знакомился только с теми, кто полезен для будущего. Но сейчас представлялась редкостная возможность: обогнать на этом катере линкоровский барказ и прибыть на корабль вовремя. — На катере!.. Лейтенант1 Закинь на линкор! Опаздываю! На катере уже убрали кранцы, но мотор не заводили. От того, что эсминцев рядом не было и все в Южной бухте застыло перед сигналом на построение, каждое слово Болдырева звучало явственно, внушительно, и на катере все посмотрели на стоящего у рубки лейтенанта, не спешившего почему-то с ответом. Он стоял спиной к Болдыреву, и тот по затылку определил, что острижен лейтенант почти как новобранец, очень коротко. Предчувствие неудачи охватило Болдырева. — До "Ворошилова" могу, — отозвался лейтенант в тот момент, когда Болдырев собрался повторить просьбу. — Дальше — нет. Из— машинного отсека раздавались уже пырскающие звуки заводимого двигателя, а Болдырев, понимая, что каждая секунда дорога, молчал и никак не мог опомниться от удивления. Почему только до "Ворошилова"? Может, он ошибся и лейтенант служит на "Ворошилове"? Нет, на корме катера хорошо виден знак принадлежности катера именно "Нахимову" — желтый треугольник на красном фоне. Что же тогда мешает катеру слегка изменить маршрут? Наконец он догадался, и догадка была столь необыкновенно проста, столь позорна для лейтенанта, что Болдырев надменно усмехнулся и тяжелым взглядом уперся в спину вышколенного недоумка.
Разгадка же была в том, что с кормы "Нахимова" могли увидеть катер у трапа линкора, подход же катера к "Ворошилову" оставался не замеченным старпомом "Нахимова", а тот мог спросить лейтенанта, зачем катер подходил к линкору, — вот чего боялся этот слюнтяй. — Пойми, время! — строго сказал Болдырев и фалангою указательного пальца постучал по стеклу часов, как указкою по столу, когда матросы на занятиях в кубрике отказывались понимать очевиднейшие истины. — Скажешь Сергею Петровичу (Болдырев хорошо знал старпома с "Нахимова"), что Болдырев с линкора попросил.
Услышав о старпоме, лейтенант .обеими руками вцепился в поручни на рубке, медленно повернулся, как-то дико, затравленно глянул исподлобья на Болдырева... На лице его отразились все степени страха — от легкого испуга до всепроникающего оцепенения. И Болдырев понял, что лейтенант затуркан и забит разносами старпома, комдива и командира БЧ, что любой — любой! — разговор со старпомом ему в великую тягость, что отработка повседневной службы, которой занят сейчас "Нахимов", смотры и осмотры, замечания, выговоры и аресты при каюте — все, что составляет будни крейсера, на котором флаг поднят всего полгода назад, не обожгло и не закалило сырого лейтенанта, не превратило его в стойкого жизнелюбца, довольного тем, что и сегодня его (ха-ха!) не сняли с вахты, не сделало из него неприступного человека, такого, как Болдырев, а измочалило настолько, что он потерял волю, характер, веру. Болдырев молча (при матросах все-таки!) повернулся на каблуках, дошел до расписания рейсов, в котором, конечно, не обнаружил для себя ничего нового, тем же неторопливым шагом добрался до кафе на стенке, потребовал стакан чая, булочку и выпил чай, держа стакан двумя пальцами, от себя подальше, стараясь даже рукавом тужурки не касаться буфетной стойки презираемого им заведения, куда перед обедом забегали мичмана и главстаршины обеих бригад. На линкор он прибыл в 08.47 и, смотря в переносье старпома, четко доложил об опоздании, на что Юрий Иванович Милютин задумчиво промолвил, что, право, не заметил отсутствия капитан-лейтенанта Болдырева, ибо полагал и сейчас полагает: увольняться ведь Болдырев хотел в следующую субботу? Болдырев радостно сообразил, что берег ему воспрещен на ближайшие десять дней. Так, только так следовало понимать старпома. Прошла неделя, другая, третья, а он не сходил с корабля. Ему вспоминался лейтенант. Есть друзья на "Нахимове", им рассказать — они внушат недоумку, что исполнять просьбы капитан-лейтенанта Болдырева повелевает ему не устав, а великое братство офицеров плавсостава. Но текли дни, и Всеволод Болдырев, всегда пристально за собой наблюдавший, с удивлением обнаружил, что презрение к лейтенанту понемногу улетучивается, что он уже немножечко жалеет лейтенанта. Да и как не посочувствовать бедолаге: старпом на "Нахимове" крикливый и глупый, командир чванливый, команда сплошь неопытная, флаг на крейсере поднят всего полгода назад, матросы еще не научились разбегаться по боевым постам, матросы на большее пока и не тянут, поэтому и дерет начальство семь шкур с лейтенантов. В кают-компании обеденные столы дивизионов расставлены так, что Болдырев мог видеть спину и затылок Манцева. Командир 5-й батареи, по наблюдениям Болдырева, был языкаст и находчив, разительно отличался от лейтенанта с катера, но и его, Манцева, стал жалеть Болдырев, и небеспричинно, потому что знал будущие Манцева. По команде Болдырева зенитная артиллерия линкора забрасывала в небо столько снарядов, что ими, как тучами, можно было закрыть солнце. Когда на утреннем построении капитан-лейтенант Болдырев шел вдоль строя дивизиона, у матросов замирало дыхание, а офицеры опускали глаза. Жалость к лейтенанту уже не удивляла его. Болдырев понял, что не лейтенанта жалеет он, а самого себя, потому что он, Болдырев, такой же растерянный, напуганный и безвольный человек, что сейчас он осознает то, что ощутил не так уж давно, месяца два или три назад. Все пошло от обычного дежурства по кораблю в январе. Заступил на дежурство подавленным, дела в дивизионе были так плохи, что дальше некуда. В батареях и группе управления — склоки, ссоры, мичмана и главстаршины бегают в каюту комдива с жалобами друг на друга, офицеры надорвали глотки, наводя порядки в кубриках и на боевых постах, и тут уж не до правильной установки скорости цели на зенитных автоматах. И стрелять стали плохо. В пикирующую мишень попали, "колбасу" поразили, но опытному глазу видно: случайность! В Черным море до сих пор нередки встречи с плавающими минами, стрельба по ним всегда на линкоре была приятным развлечением, но вот в декабре по такой мине пять минут лупили автоматы на крыше 4-й башни — и не взорвали, притопили всего лишь... Нет, так дальше служить нельзя! Надо что-то делать] Той ночью все открылось. В рубке дежурного офицера листал он книги, журналы, перечитывал старые рапорты, отчеты, сводки, ведомости, и в руки попалась "Разносная книга приказов". Как только в ней появлялся новый приказ, вестовой старпома обегал с книгою каюты офицеров, под приказами расписывались, и Болдырев увидел свою подпись под текстом, который тогда еще, более года назад, возбудил в нем недоверие. Выдержка из приказа командующего эскадрой: на берег увольнять только дисциплинированных матросов и старшин срочной службы, увольнение их считать как поощрение за примерное исполнение обязанностей. Он задумался. Впрочем, он и раньше думал о странном приказе этом. А сейчас убедился, что не один он думал. На полях текста кто-то даже осмелился слабым нажатием карандаша вывести какие-то буквы и цифры. Лупа, найденная в столе, позволила разглядеть и расшифровать, безвестный комментатор текста приводил статьи уставов, нарушенные приказом, отсылал к разъяснению Главного военного прокурора, опубликованному в "Красной Звезде". Болдырев — та ночь все еще длилась — просмотрел в своей каюте все дивизионные книги увольнений. И выяснил, что не самые лучшие увольнялись на берег, барказы высаживали на Угольной и Минной отнюдь не тех, кто быстрее всех прибегал по тревоге на посты или точнее всех наводил на цель стволы автоматов и орудий. Увольнение стало редкостью, лакомством, а деликатесы всегда достаются не всем, а только избранным, само собой образовалось привилегированное меньшинство: писари, старослужащие командиры боевых расчетов, вестовые, комсорги и просто ловкачи, прикрепившие себя к каким-то нематросским делам в береговых конторах, делающие какие-то стенды в Доме офицеров, какие-то плакаты на Матросском бульваре. И уж совсем гадко: на берег постоянно ходят нештатные корреспонденты "Флага Родины", относят в редакцию заметки, статеечки. ("На нашем корабле с успехом прошло выступление ансамбля песни и танца, военные моряки аплодисментами провожали полюбившихся им артистов".) За берег эта кучка держалась крепко, старалась угодить "корешам", которых на берег не пускали, относила в починку часы, отправляла телеграммы. Гнусность какая-то. Гнойник. И вскрыть его проще простого: сделать увольнение нормой, грубой ежедневной пищей, а не лакомством, отпускать на берег не двадцать человек, а восемьдесят. И сразу исчезнет, растворится в общей матросской массе эта кучка избранных. Их-то, избранных, и били однажды в кубрике. Ночь прошла. Но три месяца еще Болдырев размышлял: увольнять или не увольнять? Он думал, зная, что многие сейчас думают — и на линкорах, и на крейсерах. Сам адмирал Немченко приказал: "Думать!" А над Северной бухтой, над кораблями эскадры висело: "Увольнение — мера поощрения!" Матросов .можно не наказывать, их просто лишали берега — и многие командиры башен, батарей и групп рапортовали о высокой дисциплине, поощряясь за успехи в воспитании. И многим матросам система эта, как ни странно, пришлась но нраву. Она оправдывала их нерадивость, она делала их невосприимчивыми к наказаниям. — Плохо стреляем, плохо! — возмутился в феврале Болдырев, созвав своих офицеров. Пожалуй, он стал бы увольнять на берег не двадцать, а восемьдесят матросов — в конце февраля или в марте. Если б не срочный выезд в Симферополь за матросами, попавшими там на гауптвахту. Надо бы отправить за ними командира 9-й батареи, это его подчиненные напились, едва начав отпуск, и не ехать самому. Надо бы! Но кто мог предугадать, кто?.. Зашел в военкомат, а там ему папку вручили: ваш, севастопольский офицер, оставил, передайте ему, очень просим... Он взял, обещал передать, надеялся, что сама папка подскажет фамилию и должность владельца. Каюты на линкоре ключом изнутри не закрываются, ни одна, таков корабельный порядок, таковы линкоровские традиции. Болдырев, начав читать бумаги в папке, встал, порылся по ящикам, нашел ключ и двумя поворотами его изолировал себя от корабля, эскадры, флота и всей страны. Папка вобрала в себя документы о жизни заведующего баней № 3 Цымбалюка Петра Григорьевича, и документы связывала не хронология, а мысль того, кто в определенном порядке приложил справку к справке, квитанцию к письму, статью к странице, вырванной из книги, а страницу — к машинописному тексту комментариев, и мысль составителя необычного сборника притягивала и отпугивала, забавляла и отвращала. Петр (в некоторых документах — Петро) Цымбалюк, мужчина 38 лет, родившийся в селе Новогеоргиевском, Кировоградской области, был "брошен" на баню после очередной смены лиц в руководстве городским хозяйством. Карусель сделала полный круг, сидевшие на буланых коняшках товарищи перебрались на караковых жеребчиков, и карусель завертелась на прежних оборотах. Кто-то вынужден был перебазироваться на другие игрища, на менее впечатляющие аттракционы, не столь доходные. Чья-то неразумная воля определила Цымбалюка на баню, карусель поскрипывала, неся на себе разгоряченных всадников. Цымбалюк ничем не отличался в ту пору от них. Первым у себя в бане подписывался на заем в размере двухмесячного оклада, рапортовал о трудовых достижениях, голосовал за письма-обязательства товарищу Сталину, говорил что положено на собраниях. Баня — учреждение, предназначенное для массового обмыва граждан обоего пола, существуют также индивидуальные места — ванны, кабинки с душем. Хозрасчет в бане Цымбалюк понимал просто: отдай то, что взял ты у государства, да прибавь немного. Был он человеком наблюдательным, сметливым. Жил невдалеке от рынка, видел, что продают-покупают, самолично сдавал инкассатору дневную выручку. И вдруг вознамерился пополнить городскую казну внеплановыми поступлениями. Баня № 3, как и все бани, ремонтировалась в летние месяцы, Цымбалюк же обнаружил, что летом в его бане моются чаще, чем зимой: рядом вокзал, а в километре восточнее расположены комбинаты с сезонным характером работы, фрукты и овощи зимой туда на переработку не поступали. Кроме того, баня при Цымбалюке стала пользоваться известностью, Петр Григорьевич каким-то путем договорился с проводниками минских и киевских поездов, получал от них березовые веники, остродефицитные в Крыму, и веники ввел в банный обиход, что немало способствовало популярности заведения. Итак, Цымбалюк отправил в горкомхоз письмо, копию того, что было им отослано банно-прачечному тресту, письмо датировалось: май, число 25-е, год 1951-й. Ни словечка о вениках, упомянуты общежития фабрик и комбинатов, основных поставщиков обмываемых тел, сказано о вокзале, где грязь непролазная, подсчитан экономический эффект от переноса сроков ремонта — 32 тысячи рублей без малого, точнее — 31 979 руб. 57 коп. На оба письма была наложена одна и та же резолюция: "Отказать ввиду нарушения". Что именно Цымбалюк нарушил, никому ведомо не было. Какого-либо решения, оформленного приказом, о сроках текущих ремонтов банных учреждений не существовало. Правда, юрисконсульт Аранович утверждал, что некое постановление имело место, появилось оно вскоре после крымского землетрясения. Однако текстуально оно в папке не фигурировало. Зато существовала очевидность, подкрепленная неоспоримым фактом: во всех банях, кроме цымбалюковой, ремонты были выгодны летом. Цымбалюк написал еще раз, докладная записка пошла в горсовет. Резолюция гласила: товарищам таким— то и таким-то — разобраться! Эта резолюция открывала новые главы в жизнеописании, жанрово иные, они стали походить на оперсводки, процессуальные акты и бытовые анекдоты. "Разобраться" коммунальники поняли в единственно правильном смысле. Горсовет получил акт ревизии, проведенной в бане № 3. Из акта следовало, что заведующий баней Цымбалюк П. Г. нарушает финансовую дисциплину, в быту нескромен, является взяточником и расхитителем. Приведенные комиссией факты выглядели убедительно, некоторые из них казались устрашающими. Так, установлено было, что некоторая категория лиц баней пользуется бесплатно, причем лица эти сидят в парилке много больше положенного времени. В нравственном падении своем Цымбалюк П. Г. докатился до того, что держал в вверенной ему бане персональную шайку. Наконец, он заставлял продавщицу ларька при бане продавать мыло "Кармен" по завышенной цене, чтобы присвоить себе часть выручки. Цымбалюка познакомили с актом ревизии. Видимо, он ахнул. Засел за ответ. Стал собирать нужные справки. Акту ревизии ход не давали. Бездействием своим руководство давало Цымбалюку понять, что не отрицание вины, а, наоборот, признание ее спасет заведующего. Месяц спустя Цымбалюк дал объяснения. Да, кое— кто мылся в бане бесплатно. Те самые железнодорожники, которые снабжали баню вениками, теми вениками, что увеличивали прибыль. Да, сидели, засиживались и залеживались они в парилке. Но время пребывания гражданина в парилке существующими правилами и инструкциями не нормировано. Есть некий срок, устанавливает его сама природа, зависит этот срок от пола, возраста, привычек моющихся, степени загрязненности кожи и так далее. Что касается персональной шайки, то здесь объяснения Цымбалюка становились сбивчивыми, наводили на тягостные подозрения. Признаваясь в том, что личная шайка его действительно хранится в кабинете, заведующий ссылался на эпизод многолетней давности, утверждал, что в октябре 1943 года его, партизана, послали в город на связь с подпольной организацией. Схваченный полевой жандармерией, жестоко допрошенный в гестапо, он был брошен в камеру, куда стекали экскременты. С тех пор, писал Цымбалюк, у него развилось обостренное чувство брезгливости, он, как это известно в городе многим, носовым платком протирает в столовой вилки и ложки, по 10 — 15 раз на дню моет руки и т. п. Поэтому он и купил лично для себя шайку, на рынке купил, в хозяйственном магазине такую посуду не продают, и куплена шайка на собственные деньги. История с мылом "Кармен" выглядела по Цымбалюку так. Ларек относится к системе симферопольского торга, с финансами бани никак не соприкасается. Он, Цымбалюк, обратил внимание продавщицы на то, что магазинная цена мыла выше той, что обозначена ею на ценнике. Та показала бумагу из торга, в которой предписывалось уменьшение цены из-за порчи мыла на складе, о чем имелся акт. Никакого умысла на присвоение выручки у него, Цымбалюка, не было. Отцы города откровенно ухмыльнулись, получив объяснения строптивца. Четыре странички машинописного текста были испещрены вопросительными и восклицательными знаками, карандаши в руках читавших ставили их через строчку, безмолвно предлагая инструктору горкома Нечитайло Г. С. проявить бдительность. Цымбалюку невдомек еще было, что любая ложь в официальном документе, направленном против гражданина, обладает мощью бесспорного доказательства, является объективной истиной, а все правдивые показания гражданина, выступающего против учреждения, по той же причине будут клеветой, подрывом авторитета власти. Если же гражданин попытается обосновать свою позицию справками, то есть официальными документами, то он сталкивается с вязким сопротивлением. Справки обычно даются по запросу другого учреждения, но даже если они и выданы, то принимать или не принимать их во внимание — воля должностного лица. Просьба о некоторых справках напоминает явку с повинной. Дело еще не дошло до суда, а весь горкомхоз трясло. По звонку прокуратуры милиция схватила двух проводников поезда Минск — Симферополь, конфисковав 28 веников. Проводники держались стойко, отрицая всякую связь с банями. Заведующие их испытывали резкую ненависть к Цымбалюку. Баня его прибыли уже не давала, а прибылью ее обычно покрывалась недостача других заведений треста. Веник стал символом финансового нарушения, и заведующие, спасаясь от возможных неприятностей, вообще запрещали гражданам приходить в бани с вениками. Трест дал указание — нормировать время пребывания в парилке, в банях участились скандалы, кое-где из парилки вытаскивали разомлевших граждан с помощью милиции. Ларьки с мылом и одеколоном ликвидировали. Во всем этом винили прежде всего Цымбалюка. Знающие люди давали ему запоздалые советы. Не предусмотренный планом ремонт можно было запросто провернуть, найдя у рынка двух девиц, купив мяса для шашлыка и пригласив на девиц и шашлык кого-нибудь из горкоммунхозовского начальства. На оголодавших девиц расходы невелики, мясо не так уж дорого, и под шашлык и пташек, залетевших к Цымбалюку на огонек. можно было не то что перенести ремонт бани, а второй этаж к ней пристроить. Такой подход к делу назывался "человеческим", он учитывал присущие каждому человеку слабости, отнюдь не затрагивающие интересы государства, поэтому "человеческий" подход, никакой инструкцией не регламентируемый, пользуется заслуженной славою. В деятельности учреждения есть свои, учрежденческие слабости. Обвиняя в чем-либо гражданина, должностные лица полутонов не признают. Товарищу Нечитайло не понравилось, что Цымбалюка приглашают в школы рассказывать о партизанах. В школы было спущено указание, мотивировалось оно тем, что Цымбалюк якобы "неправильно" вел себя в годы оккупации. Не приплети сам Цымбалюк партизанскую деятельность к шайке, хранимой в шкафу его кабинета, партизанская тема вообще не возникла бы на страницах банной эпопеи. И в дальнейшем любое облагораживающее Цымбалюка обстоятельство превращалось в унижающее и карающее его, поскольку приводилось им самим; вся жизнь его стала преступной, вражеской с того момента, когда он возымел желание отремонтировать баню в самое подходящее для этой бани время, пренебрегая указаниями, одобренными, общими и принятыми. Опять Цымбалюку преподали урок гуманности, вновь ему давалась возможность выйти сухим из лужи, в которой он стоял уже по колено. Ему бы, после намека о "неправильном" поведении, смириться, уйти в незаметность, покаяться на нелюдном сборище. Правда. покаяние могло означать признание вины, влекущее передачу дела в прокуратуру. Но и наступление как способ защиты могло, это он тоже понимал, привести к тому же. Полная безвыходность. Любое слово, любой шаг подводили Цымбалюка к гибели. А время шло. Все бани отремонтировали, кроме цымбалюковой. Ему даже выговора не дали, настолько этот грешок показался руководству незначительным. Да и на пленуме горкома неожиданно для всех в защиту бани № 3 выступил дотоле молчавший весь свой выборный срок депутат Головин, работник почты, член горкома. С почтовым служащим Нечитайло расправился неизвестным способом, папка помалкивала о дальнейшей судьбе бывшего члена горкома. Зато вклеен был фельетон, хлестко названный так: "Сквозь дырявую шайку". Составитель эпопеи был, по всей вероятности, вхож в редакцию городской газеты, ибо приводил и варианты, отклоненные редактором, в них слово "шайка" обыгрывалось в двух значениях. Но и того, что приведено было, хватало лет на восемь тюремного заключения, факты к тому же подтверждались письмами трудящихся. Правда, один из трудящихся решительно отказался от авторства, обвинил фельетониста во лжи, и потом на сессии горсовета редакцию пожурили, газета опубликовала разъяснение, часть обвинений с Цымбалюка сняв. Крохотный успех вскружил голову Петра Григорьевича, на что и рассчитывал, видимо, Нечитайло. Цымбалюк захотел опровергнуть напраслину о "неправильном" поведении, стал собирать письменные свидетельства бывших соратников по партизанскому отряду. Не дремала и противная сторона. Нечитайло обзавелся анонимными письмами на все случаи. Помахивая ими, он мог, когда надо, утверждать, что по отцу Петр Григорьевич — украинский националист, по матери — татарин, а родная тетка его проживает в Канаде. Капкан еще не захлопнулся, а лязг железа, впивающегося в ногу, кое-кто слышал явственно. Соратники не очень-то охотно вспоминали о былых заслугах связного. Командир партизанского отряда еще в 1946 году получил за что-то пять лет, но почему-то из мест заключения не вернулся, чему надо было только радоваться, иначе Цымбалюку приписали бы преступный сговор с предателем. Подвыпив, Петр Григорьевич брякнул необдуманно: "Все сидят... Один Тюммель, начальник гестапо, ходит на свободе, в Западной Германии живет припеваючи, в газетах писали, требовали выдачи... Ему бы письмо написать, пусть засвидетельствует, что ничего они от меня не добились..." Писать Эриху Тюммелю он, конечно, не стал, но намерение было, как и в случае с мылом "Кармен". Спасая хорошего, что ни говори, хозяйственника, горсовет проявил себя с гуманнейшей стороны, не дал намерение претворить в жизнь. Чуткие люди снеслись с прокуратурой, дело было возбуждено, и сущий пустяк был положен в его основу, то самое мыло "Кармен". Но мерой пресечения выбрано задержание. Цымбалюк был арестован 23 декабря 1952 года... Из-за этой папки и ездил в Симферополь Болдырев, хотел там найти следы того, кто возвысил крохотную человеческую судьбу, изучая звездные часы Петра Григорьевича Цымбалюка. Но в симферопольском военкомате со счету сбились, перечисляя офицеров флота, осенью прошлого и весною нынешнего года сидевших за столами призывных и прочих комиссий. Накануне Дня флота капитан 2 ранга Милютин просматривал списки съезжавших на берег офицеров. Болдырева среди них опять не было. Он вызвал его. Болдырев прибыл и доложил. — Второй месяц не сходите с корабля... Больны? — Никак нет, товарищ капитан 2 ранга!.. Разрешите идти? Взгляд, как всегда, прямой и открытый. Лицо замкнутое, надменное, гладковыбритое. Голос уверенный, четкий. — Звонили из редакции, из Дома офицеров: для разных мероприятий нужны матросы вашего дивизиона. — Я не уверен, что матросы эти не нарушат на берегу воинскую дисциплину. И служат они, по докладам командиров и старшин, плохо. Милютин быстро глянул на Болдырева и отвел глаза. — Добро!
* * *
Севастопольская гарнизонная гауптвахта воздвигнута не по безымянному проекту какого-то авторского коллектива какой-то там архитектурной мастерской. Командование тыла пригласило опытного градостроителя, женщину, вложившую в проект всю ненависть к иному полу. Текст взят с http://www.lit-bit.narod.ru/