Усердствовал и он, Всеволод Болдырев, уж очень хороша была маленькая хозяйка доброго дома, напоминавшая ему ту, которую не забыл еще. А потом стал передавать другим завоеванные рубежи, он уже тогда был мудрым, уже тогда понимал, что мужская ревность много долговечнее женской. Да и подружки мало чем уступали дочке механика, благоразумно удалившегося. Шашлыки жарились на веранде, нависающей над двориком, где галдели дети, гоняя мяч. Было весело, было много стихов, много музыки, патефонной и пианинной, тревожившей Всеволода. В Баку он часто вспоминал умершую перед войной бабку: если бы у прачки не отобрали пианино, то внук играл бы на нем. Все училищные годы прожил он не в кубрике, а в старшинской комнате, недостаток шумов, в каких-то пределах организму необходимых, возмещался радиопередачами да пластинками. Шопен полюбился, Скрябин, и привычка образовалась — в одиночестве слушать наплывы звуков.
Ранняя ночь была уже во дворе, Всеволод выбрался на веранду покурить, да и сверху откуда-то лилась музыка, профессионально и чисто исполнялась какая-то пьеса Чайковского. Всеволод затаился, чтоб не нарушать собственного одиночества, и — с веранды — увидел в кухне мать механиковой дочки, женщину, которую все они видели не раз в этот вечер, но так и не заметили, настолько была она бесшумна, немногословна н бесплотна. Войдя в кухню, она села. опустив на фартук отяжелевшие от забот руки. Залежи, целые горы немытой посуды ждали ее. Но она сидела и думала. До нее доносилось .то, от чего отключился Всеволод, она слышала шорох павлиньих хвостов, завидные бакинские женихи острили, верещали стихами Блока н Есенина, музицировали, впадали в глубокомысленность, будто окутываясь плащом, или выряжались в простецкие одежонки, подавая себя надежными и свойскими парнями. Она услышала что-то забавное в комнате, усмехнулась, недобро усмехнулась, улыбка осталась на губах, снисходительная, сожалеющая. Эта женщина — начинал понимать Всеволод — как-то по-своему видела все происходящее в доме. Шестеро парней домогались ее дочери, кто-то из них всерьез, кто-то — тренировки ради, совершенствуя способы домогательства. Дочь сделает выбор, дочь может ошибиться, мать ошибки сделать права не имеет, и мать голенькими видела женишков этих, с отрубленными хвостами, без виршей, без поз, она оценивала их применительно не к себе, возможной теще, не к характеру дочери даже, а исходя из потребностей плода, что взбухнет в чреве дочери, вокруг которой и вьются эти шестеро парней в матросских брюках и форменках, около которой трется, возможно, и тот, чье семя вцепится в почву. Что даст этот, самый удачливый, ребенку? Каким голосом запищит дите, из тьмы тысячелетий вырываясь на свет сегодняшнего дня? Каким шагом пойдет оно по земле? Будет ли у него в достатке пища. когда в соске не станет молока? Не будут ли ветром продуваться стены, огораживающие ребенка от безумства непогод? Огонь в жилище засветится или нет? Мужская рука поможет младенцу? Вот о чем думала женщина, вот так рассуждала она, оскорбительно для Всеволода. Он становился всего лишь существом иного пола. Возможным отцом будущего ребенка, не более и не менее. А Блок. Шопен, внешность надменного британца, кортик, что придет на смену палашу, — это не то, из чего шьются пеленки, это каемочка на них.
Подавленный и униженный, пробрался он в прихожую за палашом и мичманкой, не простился, ушел. и спасением от оскорбляющей наготы всего сущего — в него впилась догадка: так есть. так было и так будет! Из века в век плодоносит человеческое древо, и все страсти человеческие произросли из примитивнейшего стремления пить, есть, группироваться в семьи — со все большими удобствами. Людям надо просто жить — из века в век, изо дня в день, и люди так живут, потому что какая-то часть их, меньшая, но лучшая, готова своей жизнью пожертвовать ради таких вот матерей и дочек. Он — мужчина, воин, и чем горше служба, тем счастливее удел мирно живущих граждан... Воин! Мужчина! Офицер!
Слова эти, не раз им повторяемые, помогали служить — честно, грамотно, верно. На линкоре что две звездочки на погонах, что две лычки — служи и служи, поблажек никому. Да еще помощник командира, который его сразу почему-то невзлюбил, а помощник — это расписание вахт и дежурств. "Четыре через четыре!" — определил помощник, и Всеволод ногами своими мог подтвердить свирепость этой формулы: четырехчасовые вахты он отстаивал после четырехчасового отдыха, заполненного бодрствованием, той же службой. И так пять месяцев подряд. Но ни во взгляде Всеволода, ни в походке затравленности не чувствовалось, он проверял себя не перед зеркалом, а способностью безропотно тянуть лямку. Он даже помощника оправдывал: из семидесяти офицеров линкора лишь четверть могла нести вахту на якоре, а на ходу и того меньше, — невелик выбор! И помощник сам — затравленный, в личном деле его, говорят, пометка: выше помощников командиров кораблей 1-го ранга не продвигать! Бедняга погорел еще в военную пору, гонял транспорты из Сан-Франциско во Владивосток, неделями мотался по западному побережью США и где-то что-то совершил; намекали на некоторый американизм в поведении, не отразившийся, правда, на чистоте сине-белого флага. Совершил — а мог и не совершать; вот она, офицерская судьба, вот она, еще одна расплата. Но опять же мог помощник заградительную, пометочку в личном деле зачеркнуть, была у него такая возможность, испытанная дедовским способом — прикосновением брюха к ковру в одном из кабинетов столицы, и возможность эту помощник отверг. Как-то на вахте Болдырев подумал: а что было бы с ним, не оттолкни он в Баку ту льнущую к нему девочку?..
"На тяготы службы не реагирует, в обращении со старшими достоинства не теряет", — такую фразу вписали в его характеристику. Пошел на курсы, окончил, вновь линкор, командование дивизионом. Книги на французском языке — в сейфе, ключ от него постоянно в кармане, вестовой найден идеальный, сплошная таежная дурь, а фамилия — Матушкин — позволяет опускать бранные словечки, они заменены упоминанием вестового.
Нет, к прошлому не придерешься — к такому выводу приходил капитан-лейтенант Болдырев. И обрывал мысли, потому что не хотел думать о настоящем, хотя оно-то, настоящее, никак не могло попасть в личное дело. Как не попала та бакинская ночь, когда поклялся он служить верно, честно и самоотверженно.
Однажды его пробудил сон, сон светлый, потому что в нем было будущее, созданное прошлым, погоны с двумя просветами, папироса, которую только он один, командир корабля, может курить на ходовом мостике... А открыл глаза — все та же каюта, все тот же проклятый вопрос: как жить дальше? Не служить, а — жить?
И не раз его будили такие сны. Не зажигая лампы, он одевался. Пробирался к грот-мачте, переступая через спавших на верхней палубе. Поднимался на мостик, откуда виделись огни упрятанных в бухте кораблей. Два светильника вырывали ют из тьмы, выставляя напоказ, на просмотр плавно закругленный конус кормы, флагшток, стволы орудий 4-й башни, вахтенного офицера, мухой ползавшего по восковой желтизне надраенной палубы.
Этот металлический остров длиною в 186 метров и водоизмещением 30 тысяч тонн был заложен в июне 1909 года, спущен на воду в июне 1911 года, сменил название, вернулся к тому, каким его нарекли, жил, дышал, стрелял, нападал и убегал, сжигал в себе соляр, мазут, порох, прокачивал через себя воду, воздух, механизмами и отлаженной службой пожирая людей, выпрямляя и калеча их судьбы.
Но не этот корабль ломал его судьбу. А то, что лежало в сейфе и было пострашнее книг на французском языке: канцелярская папка с перепискою банно-прачечного треста города Симферополя, случайно попавшая в руки Всеволода Болдырева.
"Случайно ли?" — думал он, стоя на мостике грот-мачты.
Возвращался в каюту, открывал в темноте сейф. нащупывал папку. Уже дважды он пытался бросить ее за борт, утопить, чтоб на дне Северной бухты лежала мина, подведенная под все существование его. Чтоб забылось то, что в папке.
Сейф, куда Болдырев заточил папку, закрывался. Болдырев ложился на койку и засыпал.
11
Переодеваясь к увольнению на берег, Олег всякий раз говорил каюте: — Иду бросаться под танк!
Ночи он проводил на Воронцовой горе, в сухой баньке, куда студентка Соня нанесла подушек из родительского дома. При ветре крышу баньки царапали ветки яблонь. Дверь так скрипела, что могла разбудить родителей. Олег пролезал в окошко и продергивал через него Соню. Она засыпала, а он до утра слушал шелест ветвей, отзванивание склянок в Южной бухте и еле еле слышное шевеление существа, называемого эскадрон. Она была внизу, в Южной бухте, она была за горой, и Северной бухте, она была всюду, и в Соне тоже, в этой курносой и картавящей женщине, полюбившей Олега внезапно и на веки вечные. Все забылось — и шинель, и стыд за стрельбу номер тринадцать, и глупое, невыполнимое обещание сделать батарею лучшей. Все свершится само собою, как эта любовь, как эта банька! Жизнь прекрасна и удивительна! В июле ко Дню ВМФ придет приказ о старшем лейтенанте, он умный, смелый, находчивый, поэтому что-то произойдет еще — и осенью направят его на новый эсминец, помощником, и кто мог подумать, что так великолепно пойдет служба у курсанта Манцева!
Ни вдоха, ни выдоха рядом. Соня спала беззвучно и в момент, когда луна скрылась и оконце стало темным, Олег вдруг оглох и в него вошло чувство времени — застывшей секундой абсолютной тишины, мимо которой промчались куда-то вперед город, линкор, друзья его, оставшиеся живыми после того, как он умер в кромешной тишине и темноте. Это было странно, дико, как если бы на корабле дали ход и нос его стал рассекать волны, а корма продолжала бы держаться за бочку. Олег вскрикнул, стал в испуге целовать Соню, а Соня хрипло сказала, что устала.
Как-то они ужинали в "Приморском", Олег сидел затылком ко входу и вынужден был оглянуться, потому что очень изменилось лицо Сони.
Старший лейтенант, с тральщиков несомненно, физиономия обветренная, походка медвежья... Издали улыбнулся Соне, невнятно и бегло, по Олегу мазнул неразличимым взглядом, подсел к кому-то, чтоб спрятаться за спинами.
Все было написано на честном и страдающем челе Сони. Она сказала плача, что всегда любила только его; Олега, а что было прошлой осенью, так это было прошлой осенью.
— И я тебя люблю, — ласково успокоил ее Олег и добавил, модное словечко: — В таком разрезе.
Он был слишком молод, чтоб ценить такие признания, и Соню забыл до того еще, как простился с нею утром. Уже цвели яблони, несколько шагов — и баньки не видать, Олег перемахнул через забор, отсалютовал танку на постаменте — первому танку, ворвавшемуся в Севастополь, — и невесело подумал: "Того бы, с тральщиков, посадить в танк... Или вместо танка..."
В тех же невеселых думах ожидал он барказ на Угольной пристани. Линкор был рядом, в нескольких кабельтовых, покоился в воде непотопляемым утюгом. Однотипный ему утюг в Кронштадте прозвали "вокзалом" — за трансляцию неимоверной мощности. Про этот же говорили просто: "служу под кривой трубой", имея в виду скошенную первую трубу, след модернизации.
Так что же такое придумать, чтоб батарея вырвалась в передовые?
Манцев еще не вошел в каюту, а старшина батареи мичман Пилипчук доложил: уволенные вчера на берег матросы задержаны комендатурой, комдив приказал разобраться и наказать.
— Три наряда им объявишь вечером... От моего имени.
Можно бы размотать всю катушку, тридцать суток без берега дать. Но нет нужды. И не будет эффекта. На эскадре введено правило: увольнение — мера поощрения. Не уверен в матросе — имеешь право не увольнять его. И этим, побывавшим в комендатуре, что выговор, что замечание, что пять суток ареста, что месяц без берега — все едино, до конца года их фамилии в журнал увольнений не попадут.
Вот и выходи в передовые с такими матросами. Вот и мечтай о помощнике командира на новом эсминце. Так что ж тут придумать?
* * *
Три тысячи топоров стучали на Дону, три тысячи плотников, согнанных указом императрицы, заново строили верфи и восстанавливали старые, петровские. В Таврове, Хоперске и Новопавловске рождалась эскадра, и великая нужда заставила Адмиралтейств-коллегию уменьшать осадку кораблей, дабы смогли они по мелководью Дона прорваться к морю.
В лето 1770 года корабли потянулись к югу. Жара вытапливала смолу, чадило прогорклой солониной, пахло пенькой. Слабому течению помогали веслами, иногда налетал ветер, тогда хлопали неумело поставленные паруса. Спешили: Балтийская эскадра уже вошла в Средиземное море, война за Крым была в разгаре. Торопились: линьками обдирали спины ленивых и недовольных. У крепости святого Дмитрия Ростовского кончился волок по обмелевшему Дону, начиналось плавание по большой воде. Морские служители — так называли тогда матросов — перекрестились, поставили орудия на боты и прамы. И — дальше, вперед, к Азову! Туда, где погибли много лет назад петровские корабли.
Голландско-немецкие ругательства уже теснились русской бранью, Россия прорывалась к Черному морю, к Проливам, нарушая европейские равновесия и согласия, делая освоенные земли исконно русскими, и для утверждения власти нужны были только русские люди, русские слова, русские мысли, и лучшие моряки POCCИИ захудалыми родами происходили из краев, где нет ни сосен, прямизной похожих на фоки, ни вод, уходящих за горизонт.
Свершилось! Поднятием флага на "Хотине" была создана эскадра, впоследствии ставшая черноморской, и произошло это в мае 1771 года, и поднял флаг тот, кто вывел Донскую флотилию на морской простор, — вице-адмирал Сенявин Алексей Наумович, первый командующий эскадрой. А где эскадра — там и флот, и первым командующим его стал вице-адмирал Клокачев, самым первым командующим. Последнего не будет!
Сын коллежского регистратора Федор Ушаков, угрюмый человек, отказавшийся от придворной карьеры, моряк скрытный и наблюдательный, всматривался в морских служителей, виденных им в детстве на пашнях без матросской робы, и с радостью находил, что морскому делу научить их можно. Было что-то в укладе характера, в строе жизни тамбовских, олонецких, тверских и воронежских мужиков, что приспосабливало их к морю. "С такими людьми можно не только за свои берега быть спокойным, но и неприятельским берегам беспокойство учинить..." Они лихо лазали по вантам, шили паруса, управляли ими, крепили снасти. Самым трудным оказалось: как отучить их от "мира", от привычки сообща делать все? Внушениями, розгами, кулаками в харю (дворянский сын Федор Ушаков дубиною согревал холодных к учению), мытьем и катаньем, но приручили матроса быть на местах, отведенных ему корабельным расписанием. У орудий, у мачт, в погребах навесили "билеты" с фамилиями морских служителей и проверяли, здесь ли служители. Сотни шкур было спущено, пока не привили начала индивидуальности. Зато в Крымскую войну при обороне Севастополя, как и во всех последующих войнах, матрос, пересаженный в окоп, менее солдата подвержен был панике и позывам к бегству.
Необыкновенная по живучести эскадра. Ее уничтожали и запрещали договорами, с ее кораблей высаживались десанты по всему Средиземноморью, корабли ее бесславно ржавели в Бизерте и героически шли на дно Новороссийской бухты. Берег напирал на нее, окатывая революциями, махновщиной, разрухой, горячкою строительств, эскадра жила — и ничто береговое не было ей чуждо...
Такой представилась Долгушину эскадра, когда где-то за Воронежем показался Дон, излучина его, и серая лента реки поплыла под крылом самолета. Он прильнул к окну, смотрел: да, вот здесь и было положено начало тому, чему он отныне служить будет, отсюда мужики пошли на заброшенные петровские верфи, здесь сто восемьдесят два года назад плыли по Дону корабли и жара стояла такая, что смола вытапливалась из пазов.
А как отказывался, как возражал, не желая служить!.. После академии вызвали в Главное Политуправление, предложили: начальник политотдела эскадры Черноморского флота. Нет, нет и нет, отказывался он. Он катерник, он окончил войну командиром дивизиона, после ранения перевелся в штаб, — это вам понятно? Да, он был заместителем начальника политотдела бригады, по это же — катера! Он же катерник! И сейчас, получив диплом, окончив военно-политическую академию, он все равно остается катерником, он и на катера назначен уже, начальником политотдела бригады ТКА, вся служба его прошла на торпедных катерах — так зачем ему политотдел эскадры, где крейсера и линкоры?
Ему возражали — веско, убедительно. Ну и что — крейсера и линкоры? Зато у него свежие силы, свежий взгляд. Да, у него нет опыта. Но нет у него и груза прошлого.
Уговорили. Согласился. И рад был теперь, когда под крылом самолета петляла река и плыла земля.
Великое и сладкое чувство причастности к земле, по которой ступали сапоги и лапти дедов!.. И благодарность судьбе, скрепившей твою жизнь с жизнью страны, флота, и давно надо было бы прийти этому чувству благодарности, да где уж на войне расслабляться в эмоциях, что-то сопоставлять, вымерять и определять. И пришло оно, и понял он тогда назначение свое человеческое: он, человек, коммунист, капитан 1 ранга Долгушин Иван Данилович, живет для тех, кто потомками олонецких и тверских мужиков прибыл служить на эскадру.
Он любил их за преданность Олонцу, Калуге, Орлу, Ржеву. Их было тысячи человек — на кораблях эскадры, они служили с охоткою, они оживляли металлические коробки, начиненные оружием и механизмами, они гордились бескозырками с золотым тиснением "Черноморский флот" на развевающихся ленточках, они согласны были в любую секунду прервать сон, еду, мысли, жизнь, чтобы выполнить сигнал или команду. За последние три года политотдел зафиксировал только один (один) случай намеренного, продуманного отказа от службы, но и в этой дикости обвинили не матроса, а офицеров, его начальников.
Но этой людской массе, привязанной к рукояткам, педалям, кнопкам, штурвалам и маховикам, требовался отдых. Тому же самоотверженно служившему матросу хотелось того, чего устав открыто не предусматривал, а обходно и расплывчато сводил в понятие: увольнение на берег. (Для офицеров — съезд на берег.) Матрос, физически и психически здоровый парень, существовавший в однообразном корабельном мирке, нуждался в эмоциональной встряске, как насыщавшей его, так и опустошавшей. Он, получавший сытую норму флотского довольствия, искал то, к чему его звал полнокровный мужской организм. Да — кинотеатры, да — концерты, да — просто гуляние по южному городу, да — экскурсии, но и — женщина. В идеале мыслилось так: напутствуемый добрыми пожеланиями старшин, проверенный офицерами на все виды искушений, матрос, одетый строго по объявленной форме одежды, сходит на берег, дышит береговым воздухом совместно со знакомой девушкой (преимущественно комсомолкой), приглашает знакомую в кино, на стадион, на читательскую конференцию. Время увольнения, однако, подходит к концу, и на пути к кораблю матрос обсуждает с подругою виденный фильм отечественного производства, и после здорового сна в хорошо проветренном кубрике парень в форменке и бескозырке готов продолжать очень нелегкую (чего уж тут скрывать!) службу.
Идеальная картина! Мечта! Такой матрос, так проводящий увольнения был нужен эскадре, эскадра давила на все штабы, и штабы поощряли людей, причастных к созданию идеальной картины на страницах книг и журналов. Охочих к сотворению таких картин было достаточно, в изобилии появлялись романы и повести о флоте и моряках.
Признавался, не получая официального утверждения, и такой вариант: матрос идет к своей знакомой на дом, прихватывая бутылку сухого вина, тесно общается с нею (что с медицинской точки зрения весьма полезно) и смирнехонько возвращается на корабль. Или, пообщавшись, идет со знакомой в театр, обходя патрульную службу. Во многих отношениях этот вариант был предпочтительнее официального.
* * *
Настоящие же увольнения, никак не отражаемые повестями и романами, выглядели по-другому. Какая-то часть матросов увольнение проводила по официальным рекомендациям, еще большая часть время на берегу зря не теряла и мгновенно рассасывалась по квартирам, общежитиям или просто кустам... Но в том-то и дело, что дежурные по кораблям, дивизионам и бригадам докладывают штабам не число вернувшихся с увольнения матросов, а фамилии тех, кто задержан комендатурой, опоздал, опаздывает или неизвестно где находится. Не попадают в доклады матросы, просочившиеся сквозь все фильтры и пьяными добравшиеся до кубрика.
Тягостная картина. И Долгушин, читая по понедельникам сводки, морщился, ахал, возмущался, зная, что не один он морщится и ахает. И на других эскадрах других флотов начальники политотделов тоже раздраженно отбрасывали донесения замполитов: "Да когда ж это кончится!" Пьют матросы на берегу, если уж называть вещи своими именами. "Недостойно ведут себя в увольнении" — так пишется во флотской газете. На эскадре служат матросы 1931, 1932 и 1933 годов рождения, люди, чье детство испорчено войной. Старшины более ранних годов призыва не демобилизовываются, и "старички" эти, в привилегированном положении на корабле находящиеся, разлагающе влияют на молодых матросов. Так ли? Да, так. Прибавить к этому обычай не отдыхать без вина и без вина не затейничать. Что еще? Крым, курорт, благодатный климат, сам воздух напоен запахами массандровских вин. Наконец, алкоголь — веками испытанное средство мгновенного расслабления. И офицерская дурь, из поколения в поколение передаваемые выражения типа "штурман должен быть тщательно выбрит и слегка пьян". Не ведают храбрецы и пижоны, что с таким штурманом только в трамвае не опасно...
И еще много причин. Учебные отряды и флотские экипажи как ни скоблят новобранцев, но кожа их остается береговой, гражданской, привычки и склонности прибывающих на эскадру людей сформированы берегом, всей предшествовавшей жизнью восемнадцатилетних юношей. Винить берег? Берег, неподвластный флоту? Мутная эта проблема, рассуждал он, забрасывая сводку в сейф. Крепость. Фортификационное сооружение. В какие ворота бить тараном? Какими мортирами обстреливать?
А решать надо. Потому что без него здесь ничто не решается. Рутинные вопросы оставлены заместителю вместе с бумажными дрязгами, а все живое, конкретное, умы будоражащее, слезами омываемое и потом пахнущее — ему. Походя, со смешочками разбирался он в запутаннейших ситуациях, вынося неожиданные и всех удовлетворяющие решения, от которых, если принюхаться, так и попахивало дерзким неуважением к законам эскадры и флота. В 1770 году русские корабли (ими командовал граф Алексей Орлов) дотла сожгли турецкий флот в бухте у крепости Чесма. Ликование в России было полное. Императрица в честь победы приказала выбить медаль. Выбили: объятый пламенем флот и словечко "БЫЛ". Коротко, дерзко, великодержавно, пренебрежительно. И в самом Долгушине (он это признавал) было что-то от ухмылки этой медали. Сказывалась и профессия. Называя себя катерником, он подразумевал под этим не только непригодность свою к службе на больших кораблях, но и выработанную катерами манеру мышления, стиль действий. "Атака, ребята!.. Аппараты товсь!.. Аппараты пли!.." И стрекача в базу.
Нет, месяцами, годами биться над чем-то трудноразрешимым — это он не умел и не любил.
Надо что-то делать — такая мысль мелькала по четвергам, когда читал он сводку, скупо и выразительно рисовавшую увольнение в среду. Надо на что-то решиться — думал он по понедельникам, после многих ЧП, какими отмечалось увольнение в субботу и воскресенье. Крепость, настоящая крепость. Кому бы поручить осаду ее?
Себя оставлял как бы в стороне.
Но тут случай в Мартыновой слободе. Скандальный, позорный, отвратительный.
* * *
Произошло это в самом начале мая, на восьмом месяце службы в Севастополе, в воскресенье. Здоровье отменное, настроение прекрасное, погода чудесная. Иван Данилович Долгушин отправился в Стрелецкую бухту, в училище, к бывшему подчиненному. Он встретил его случайно месяца три назад: у бывшего подчиненного служба не пошла, капитаном 3 ранга сидел он на кафедре торпедной стрельбы, "приборчик Обри не сработал" — так выразился бывший командир звена, объясняя и чин, и скромную должность преподавателя, и некоторую ограниченность в желаниях. "Устройство, держащее торпеду на заданном курсе", — растолковал он Люсе смысл выражения, и Люся мгновенно поняла. Молодец, дочура!
Тогда, при встрече, Долгушин пригласил его к себе, но тот так и не появился на проспекте Нахимова, в доме, где полно адмиралов. Приходилось ехать самому, в штатском, с Люсей, на денек прикатившей из Симферополя, где она училась в институте.
У преподавателя засиделись, благо тому имелась дополнительная причина: повышение в звании и скорый перевод в Бакинское училище начальником кафедры. Хотя Долгушин подстроил и повышение и перевод, тому и другому он бурно порадовался. На огонек заскочил сослуживец преподавателя, тоже преподаватель, с кафедры военно-морской тактики, капитан-лейтенант, парень чрезвычайно умный, ловкий, дерзкий, умеющий работать на публику. Притворился выпившим чуть-чуть сверх меры, прикинулся долдоном, Долгушина, конечно, он знал в лицо, но, будто обознавшись, принимал его за какого-то мичмана-лаборанта, покровительственно хлопал по плечу, называл "батей", "марсофлотцем", улыбками давая Люсе понять, что все это спектакль, что он прекрасно знает, кто ее отец, но раз им, молодым, представилась возможность похохмить, так почему бы и не похохмить? Многих долдонов в форме плавсостава встречал Долгушин, но такого обаятельного и дерзкого — впервые, да он ему тем уже понравился, что расшевелил Люсю. Та ведь еще оправлялась после смерти матери в Москве, еще в себя не пришла, и вот Люся смеялась, Люся светлела... Спасибо тебе, долдон!
Ну, посмеялись, повспоминали, погрустили. Долдон укатил с Люсей на машине Долгушина, преподаватель проводил гостя до такси, Долгушин проехал немного и вышел. Постоял под небом, испытывая смирение и подавленность. Звезды, обилие звезд, неиссякаемость звезд — и жизнь будто мимо тебя несется, и звезды — как огни жизни, уходящей за горизонт. (Что только не взбредет в голову после встречи с приятелем... И ощущение возраста, отцовства: дочь-то уже взрослая, уже, пожалуй, там с долдоном, на проспекте Нахимова, и благоразумнее всего не спешить домой...)
Поэтому-то он и сказал шоферу подвернувшегося такси, что в город надо ехать не прямо, а через пригороды.
И уже по дороге к Мартыновой слободе попались навстречу выпившие матросы.
Они шли цепочками, по обеим сторонам дороги, растянувшись так, словно прочесывали местность, они будто высматривали что-то под ногами; они брели, они шатались, кто успел — полез в такси, освобожденное Долгушиным, остальные продолжали плестись — к пирсам Стрелецкой бухты, к барказам на Минной стенке, к кораблям в Южной бухте. Долетали обрывки разговоров — что-то о женщинах и опасения, что могут опоздать. (Было 22.30, через час начиналась посадка на барказы.)
Иван Данилович стоял истукан истуканом. Столько рапортов, докладов, сводок, рапортичек и донесений начитался, что представить себе — и увидеть тем более! — пьяных матросов, не охваченных сводкою и вообще существующих до сводки, не мог.
Раздался свист, матросы остановили грузовик, полезли в кузов. Иван Данилович оторвал от земли ноги, пошел туда, откуда вытекали цепочки белых форменок, — к домам слободы. Розовыми абажурами светились окна, кое-где свет был уже вырублен, где-то на полную катушку ревела радиола, исполнялась морская лирическая. "В небе синем закат догорал, шли обнявшись влюбленные пары, а я сердце свое потерял на широком Приморском бульваре..."
Он глянул назад, подбежав к домам: полчища белых форменок расползались по степи.
— Что здесь происходит? — заорал он во всю мощь своего голоса.
Из темноты выступил капитан с красной патрульной повязкой. Наметанное ухо его в обладателе голоса опознало человека с правами коменданта города. Четко и малопонятно капитан стал объяснять, и чем больше вникал в объяснения Долгушин, тем в большее недоумение он приходил. Дома эти — общежития строителей, женские общежития, вчера у женщин была получка, матросов в общежитии полно, патрули не столько наблюдают за порядком, поскольку порядок есть, сколько предупреждают матросов о скором окончании увольнения. — Так предупреждайте! — А вы попробуйте... Вы попробуйте! Капитан произнес это загадочно... Втянул носом воздух до дна легких, наполняясь решимостью. Сказал, что солдаты, с которыми он вышел патрулировать, отправлены им обратно в часть, пусть его за это накажут, пусть. Есть еще один патруль, морской, тот воюет в крайних домах. Милиция должна быть, но она обычно разбегается с темнотой. — За мной!
Долгушин влетел в коридор первого этажа и — в комнату. Он пробыл в ней ровно столько, сколько мог бы продержаться под водой — не двигаясь и не дыша.
В коридоре Долгушин рванул галстук... Капитан что-то говорил ему, показывал, куда-то рукой — Долгушин не слышал и не понимал.
— Телефон! Где телефон?.. На гауптвахту! Всех! Первым в слободу влетел на газике помначштаба эскадры по строевой части капитан 2-го ранга Барбаш, с ним были два мичмана с повязками. Ни о чем не спрашивая Долгушина, эти трое вломились в комнаты и под женский визг стали отбирать документы. Где-то в другом конце слободы громыхнул выстрел. Совсем рядом звякнуло разбитое стекло.
А Иван Данилович бесновался, бегая от дома к дому. Вертеп! Разврат! Уму непостижимо! В полутора милях от Политуправления, рядом со штабом флота! Да что же это такое?! Что с вами, люди?!
На выстрелы — Долгушин палил в воздух из пистолета капитана — прибежал морской патруль. Вспугнутая слобода затемнилась, как по боевой тревоге. Звенели разбиваемые стекла, матросы, мелькая белыми форменками, выскакивали из окон, шарахаясь от фар въезжающих в слободу автомобилей. Прибыл комендант города с помощником, показалась наконец и главная ударная сила — комендантский взвод. Будто сам себя вытряхнул из-под брезента крытого грузовика: тридцать гигантов с автоматами, лишь недавно осуществленная мечта коменданта, свято верующего в торжество дисциплины и железного воинского порядка. Взвод выстроился, командовал им офицер, ростом чуть повыше карабина без штыка. Высокому Барбашу пришлось наклониться, чтоб разобрать, сколько звездочек у того на погонах.
— Так ты лейтенант, что ли?.. Послушай, здесь люди, живые матросы, автоматы в ход не пускай!
Ломающимся мальчишеским голоском лейтенант запальчиво возразил: его парни могут голыми руками взять в плен целый батальон, автоматы же...
Барбаш, властный и решительный, прервал его. "Валяй!" — приказал он, и к грузовику стали подводить задержанных. Прибыли санитарные машины, старший лейтенант из морского патруля пошел перевязываться, снял потемневший у левого рукава белый китель и на вопрос Долгушина, с какого он корабля, ответил: "На котором по морю ходят!"
Двухэтажное общежитие на самом краю слободы казалось вымершим. Ни огонька в нем, ни звука из него. Оцепленный со всех сторон, освещенный фарами автомашин, дом не подавал признаков жизни. Но с минуты на минуту окна его должны были засветиться, а заваленные изнутри двери подъезда — распахнуться, потому что было 23.15. Все уволены до 24.00, от слободы до барказов на Минной стенке минут 30 — 40 бега или ходьбы. Оставаться в доме было бессмысленно.
Вдруг наступила абсолютная тишина. То ли потому, что шофер грузовика заглушил мотор, то ли оттого, что в доме как-то особо затаились, но нагрянувшая тишина была тревожной, глубокой.
В доме, погруженном в тишину и темноту, раздались шорохи и скрипы. И вдруг — рывком открылась дверь ближнего подъезда. Автоматчики насторожились, приняли стойку для прыжка и хватания. Но из .подъезда так никто и не вышел. Комендант поднял руку и держал ее поднятой: на руку смотрели все, ожидая сигнала. И все недоуменно, не веря ушам своим, переглянулись, когда из дома полилась необычная, торжественная музыка — похоронная музыка. Завыли трубы, забацали тарелки, звук радиолы был негромким и чистым, мелодия скорбной и мужественной.
В подъезде же показалась процессия. Матросы шли, в великой печали опустив головы, сняв бескозырки, держа строй, шагая в размеренном темпе похоронного марша, неся три тела на кроватных сетках, поднятых на плечи...
Автоматчики попятились, расступились, рука коменданта нерешительно согнулась в локте, задержалась у фуражки, отдавая павшим последнюю почесть, и стыдливо опустилась. Несомые на сетках матросы лежали со скрещенными на груди руками, на животе — бескозырки. У машин с красным крестом засуетились санитары, открыли задние дверцы, колонна спотыкавшихся от горя матросов стала перестраиваться, вытягивая свой хвост из оцепления, потом раздался свист: "Полундра!" — и покойники полетели на землю, а процессия, рассыпавшись, бросилась наутек. Комендант, Барбаш, Долгушин, офицеры — все сгрудились над покойниками, от которых разило водкой. Но только убедившись, что эти люди живы, комендант возобновил операцию. Автоматчики цеплялись к бортам машин, мчавшихся к городу, но время было уже упущено. И покойники куда-то исчезли. К Севастополю прорвалась большая часть блокированных в доме. Зло хохотавший Барбаш дважды нырял в темноту слободы и каждый раз возвращался с добычей.
В комендатуре разложили на столе документы задержанных, стопками — по крейсерам, по бригадам эсминцев. Склянки в Южной бухте отбили час ночи. В комендатуру вломился первый остряк эскадры командир бригады крейсеров контр-адмирал Волгин, заорал с порога: "Комендант! Ты сорвал мне боевую операцию! Я послал своих орлов в гнездо разврата, чтоб они внедрились в него и разложили изнутри, а ты..." Трясущейся от волнения рукой комендант оперся о стол, устало, по-стариковски начал стыдить его. Командир бригады взревел: "Да! Да! Не тех увольняем! Виноваты!" Один за другим входили в кабинет командиры крейсеров, злые, настороженные, неумело скрывали облегчение, когда узнавали, кто их вызвал и по какому поводу.
Иван Данилович до утра просидел в комендатуре. При нем составлялись сводные отчеты по итогам увольнений, и цифры мало чем отличались от тех, что приводились и в прошлый понедельник, и в позапрошлый. Колонки и графы сводок, пункты и параграфы приказов как бы топили в себе людей, и Мартынова слобода становилась не лучше и не хуже Приморского бульвара.
Понедельник — священный день на эскадре, с утра — политзанятия. Из кабинета Барбаша Иван Данилович отправил всем замполитам телефонограмму: быть на Минной стенке к 15.00. Сам же, едва город проснулся, устроил в милиции грандиозный скандал, колотил по столу кулаком, грозился разогнать, разорвал какую-то почетную грамоту. В горкоме партии же любезнейшим тоном попросил организовать комиссию. Как для чего? Неужели вам не сообщили? Политуправление хочет вручить Мартыновой слободе переходящее красное знамя за успехи в организации быта и досуга, на торжественную церемонию прибудут представители из Москвы.
В три часа дня Долгушина ждал новый удар. Все восемьдесят девять пойманных в Мартыновой слободе матросов были на отличнейшем счету: классные специалисты, отличники боевой и политической подготовки, комсомольский актив! Замполиты совершенно искренно возмущались и удивлялись. Надо же, увольняем не всех, увольняем самых лучших, проверенных, достойных — и на вот тебе! А если б стали увольнять все тридцать процентов? Уму непостижимо, что было бы тогда!..
Чем-то смрадным дохнуло на Долгушина, какую-то нелепость почуял он... Почему увольняют только лучших? А где же уставная норма?
Но не стал уточнять и переспрашивать, не захотел обнаруживать свое дремучее невежество. Призвав к воспитанию и еще раз к воспитанию, он распустил замполитов. А сам пошел искать Барбаша, офицера, ответственного за увольнение эскадры. Помначштаба встречал на Минной стенке матросов, идущих в город, и провожал их на корабли, рассаживал по барказам, пересчитывал, гроздьями выдергивал их вон и переносил на стенку, если барказ оказывался перегруженным, — рост почти два метра, руки хваткие, загребущие, сразу поверишь, что человек всю войну провел в десантах.
Капитан 2 ранга, ответственный за увольнение на берег тысяч матросов, пил воду из графина, подставив зев свой под струю, запрокинув голову.
— Пока учился в академии... Пока осматривался... Короче, мимо меня проскочило какое-то указание насчет увольнения матросов. Почему увольняют не тридцать процентов, как положено по корабельному уставу? Почему только лучших?
Барбаш долил в себя воду, ни каплей не увлажнив китель и подбородок. Сказал, что по установленному правилу достоин увольнения матрос, и только тот матрос, который отлично-безупречно выполняет на корабле свои обязанности: "увольнение — мера поощрения" — так называется введенная на эскадре система, стимулирующая дисциплину и порядок.
И опять что-то дурное, неправильное, уродливое даже почудилось Долгушину... Вымученно как-то сыронизировал он:
— А кто автор сей реформы народного образования? Командующий эскадрой — был ответ. Тогда все верно, все правильно. Тогда все ясно. Долгушин знал командующего. Если уж им приказано, то продумано все, выверено, взвешено, согласовано с тридцатилетним опытом службы. Мудр командующий эскадрой, мудр.
Все решено, не надо ничего придумывать. И облегчение накатывало: не надо брать крепость штурмом.
Как всякий артиллерист, Олег Манцев научен был искать закономерность в чередовании чисел. Он забрал у старшины батареи все записи о взысканиях и поощрениях старшин и матросов, у дивизионного писаря попросил такие же записи по всему дивизиону, в отдельном ящичке хранились в каюте карточки взысканий, сугубо официальные документы, их обычно показывали разным комиссиям.
Это было все, чем он располагал. И приходилось рассчитывать только на свою голову. Сегодня к тому же — 11 мая, месяц назад глупо и безответственно обещано было в боевой рубке: 5-я батарея будет лучшей на корабле! Что делать? И как?
Десять месяцев линкоровской службы. На эти месяцы падали 125 взысканий, все по двум поводам: пьянка на берегу и пререкание со старшиной. "Пререкание" — это попытка не выполнить приказание. Но поскольку "невыполнение приказания" уголовно наказуемо, то в карточках взысканий оно заменено безобидным "пререканием". В карточки попадают не все случаи нарушения дисциплины. Но всех, официальных и неофициальных, взысканий набралось 125. Такая же картина — в соответствующих пропорциях — и по всему дивизиону.
Олег Манцев расчертил бумагу на десять граф, по месяцам, и получил россыпи чисел — дни, когда матросы нарушали дисциплину. И обнаружил, что они не распределены более или менее равномерно по неделям и месяцам, а сгруппированы. Получалось, что наступали в жизни батареи периоды, когда она — по непонятный пока причинам — начинала материться, скандалить и пить на берегу, отлынивать от вахт и нарядов, "пререкаться" со старшиной. Таких периодов было двенадцать, в каждом было два-три дня — в эти два-три дня дисциплина нарушалась десять-одиннадцать раз.
"Здесь какая-то система, — растерянно подумал Олег. — Здесь определенно есть система".
* * *
Система есть организованный беспорядок — утверждали преподаватели кафедры приборов управления стрельбой. Так оно и есть в данном случае, если под системой подразумевать батарею, которая то служит исправно, то выходит из повиновения. Что же влияет на матросов, которые две, три недели без понуканий исполняют обязанности, а потом за два-три дня нахватывают десятки взысканий? Что? Фазы Луны? Положение звезд? Перепады атмосферного давления? Глупо и глупо. Проще всего связать взыскания со стоянками в базе, потому что увольнения — это и патрули, и опоздания, и самоволки, которых, к счастью, не было. Но пререкания! Стычки со старшинами, какие-то странные спады в настроении матросов, когда Олег интуитивно понимал, что ему нельзя задерживаться в кубриках, что комендоры и наводчики чем-то возбуждены, что одно лишнее слово его может вызвать водопад жалоб, колючих ответов? Откуда эти изломы психики?
Так какому же закону подчинились 125 нарушений воинской дисциплины, не размазавшись по трем сотням дней десяти месяцев, а соединившись в двенадцать полунедель? Что сгруппировало их? Кстати, на эти двенадцать периодов приходятся все дивизионные нарушения. Весь линкор, видимо, подчиняется этому закону. "И вся эскадра", — подумал Олег. Этот закон существовал, и его Олег мог сформулировать уже, но звучал он столь фантастически, нелепо, дико, что поверить себе Олег не хотел, не подтвердив догадку точными цифрами. Не имел права.
Минут десять сидел он, скованный испугом. Он увидел себя как бы подставленным под всевидящий оптический инструмент, направленный на него неотрывно и точно, и некто, к окулярам инструмента прильнувший, пошарил по тысяче коробочек, на которые разделен линкор, и засек наконец лейтенанта, который тишайшей мышью сидит после отбоя за столом в каюте № 61 и учиняет злодейство против эскадры, потому что умишком своим незрелым хочет опрокинуть выводы тех, кто выгонит его с флота одним шевелением бровей.
Минуты противоборства, желания выпрыгнуть из собственной кожи и вновь нырнуть в нее, спрятаться в собственном теле... И когда эти минуты прошли, Олег встрепенулся, глубоко вздохнул и принял решение. Надо было немедленно узнать из вахтенных журналов дни нахождения линкора в базе, начиная с июля прошлого года. Но вахтенные журналы — документы строгой секретности и отчетности, все они в сейфе командира. По какому еще журналу можно судить, где, например, находился линкор 17 октября прошлого года — в море или на штатных бочках Северной бухты? Машинный журнал БЧ-5. Но его никто Манцеву не даст, как и штурманский журнал, этот, навигационный, вообще за семью печатями. Но штурманские электрики перед выходом в море запускают гирокомпасы, в какой-нибудь скромной тетрадочке ведется учет часов и суток.
Когда Олег спустился в кубрик БЧ-1, то никого в нем не нашел. Жаркий месяц май, все разлеглись на верхней палубе.
Горели светильники на шкафуте, корабль гудел сотнями механизмов, которые обеспечивали жизнь людей и готовность линкора ходить и стрелять. Работали те же механизмы, что и днем, но гудели они тише. Горбом вставала Корабельная сторона, и огоньки домов, улиц тянулись по хребту горба. Ночь, безветрие, пробковые матрацы белели в черноте, создаваемой тенями. Олег шел к корме левым шкафутом, перепрыгивая через лежащих, шел легким шагом двадцатидвухлетнего человека, а ему казалось, что он крадется, в кромешной тьме пробираясь к чему-то запретному, засургученному и запечатанному. А на шкафуте было светло, линкор, если посмотреть на него с берега, лежал на темной воде, весь в огнях иллюминаторов, прожекторов и фонарей, и все же ощущение того, что линкор сейчас затемнен, Олега не покидало.
Было 00.36. На вахте стоял не младший штурман, который мог бы помочь Олегу, а командир 2-й башни, к машинам и гирокомпасам отношения не имеющий.
И все же Олег знал, что нужный ему человек встретится, объявится.
Пробираясь по нижней жилой палубе от кормы к носу, он увидел раскрытым люк, ведущий в старшинскую кают-компанию. Чуть поколебавшись, он спустился. И стоял в робости и нерешительности.
Адъютант командира линкора мичман Орляинцев сам с собой играл в домино. Все на линкоре знали, что феноменальная память мичмана держит события, факты и фамилии двадцатилетней давности. Не заглядывая ни в какую папку, он мог продиктовать суточную ведомость линкора, к примеру, за 18 июля 1944 года — с температурой во всех погребах, с рублями в корабельной кассе, с тоннами котельной воды,
— Зачем тебе это?
— Надо, Иван Антонович, — униженно попросил Олег.
Из ящичка стола Орляинцев достал карандаш, бумагу.
— Пиши. 15 июля — выход в море по плану боевой подготовки, с однодневной стоянкой на рейде Джубга, возвращение в базу 29 июля, ранним утром... С 8 августа по 16 августа — выход в район боевых учений по плану штаба флота...
Олег поблагодарил. Поднялся на жилую палубу, где гуляли сквозняки. Он был спокоен, как перед стрельбой. В каюте расстелил миллиметровку, разбил горизонтальную ось на 43 деления — на недели, прошедшие с июля прошлого года. Красными прямоугольниками отметил дни, на которые приходились нарушения дисциплины. Черными кружочками выделил стоянки в базе. И получил то, о чем догадывался: батарея выпадала из подчинения командиру сразу же после возвращения линкора в базу, после походов и учений, и длилось это неповиновение три дня. Воистину странной особенностью обладал крымский город Севастополь. Будто провоцировал он матросов на разные "пререкания"! Все нарушения воинской дисциплины падали на первые три дня после постановки линкора на якорь и штатные бочки.
Все ли? Нет, не все нарушения совпадали по времени с приходом корабля в Севастополь. Промежуток с 12 по 15 декабря не подчинялся закономерности. После двухнедельного похода линкор стал на бочки вечером 10 декабря, но в последующие дни Пилипчук, к поблажкам отнюдь не склонный, ни одного нарушения не обнаружил. Что случилось? Темнит старшина батареи? Ошибка Орляинцева? Сам Олег в декабре отвалил в отпуск.
Мичман Пилипчук на берегу, и что-то убеждало Олега в том, что Орляинцев еще не ушел из кают-компании. Более того, Олег был уверен, что адъютант командира ждет его.
Он скатал миллиметровку, хотя зайти в каюту никто не мог. И вновь — от носа к корме, к люку старшинской кают-компании. Прислушался. Свет горел, но ни единого звука снизу. Повинуясь тишине, Олег и вниз нырнул бесшумно. Спрашивать ему не пришлось.
Глубоко задумавшись, Орляинцев сидел за столом. Фуражка надвинута на лоб, погоны навешены как бы враздрай: левый свисал назад, правый заваливался вперед.
— Ты тогда в отпуске был... — Орляинцев говорил медленно, будто выплывая из сна. — Совместное учение флота и Таврического военного округа. Эскадра шла в базу, зная, что боевая готовность № 2 по флоту будет еще до 18 декабря и что увольнения отменены.
Все ясно. Следующий красный прямоугольник вырастал 20 декабря, малюсенький короткий прямоугольник с малым числом нарушений. Матросы к 20 декабря перегорели.
Все совсем ясно. Олег шел к себе, отчетливо представляя чувства матроса-середнячка. Нет у него наказания "месяц без берега" или "две очереди без берега". Возможно, что ему вообще не объявляли взысканий перед строем. Но за ним замечались кое-какие грешки: последним или предпоследним прибежал на построение, чуть замешкался с докладом о готовности поста к бою, медленно вставал по сигналу "подъем", во время приборки задержался в гальюне... Мелочи, которые водятся за каждым. Но они-то, мелочи эти, дают право старшине и командиру подразделения матроса не увольнять. А корабль пришел в базу, до берега, благодатного южного берега, рукой подать. И берег недосягаем. Матрос знает, что увольнение — мера поощрения, что на берег ходят особо дисциплинированные воины. И матрос раздражен. Казалось бы, наоборот: поход, учения, тревога за тревогой, прерывистый сон, вахты, дежурства, волна заливает казематы, сыро, холодно, нога разбита в кровь при последней тренировке, за бортом — унылое однообразие моря, — вот когда можно вспылить, послать по матушке друга-кореша и старшину в придачу. Но нет: ни ропота, ни просьб, приказания выполняются беспрекословно. Берег же сразу разваливает психическую устойчивость. Берег рядом. Кто-то ведь будет признан достойным увольнения, кто-то ведь попадет на Приморский бульвар. А танцы на Корабельной стороне? А Матросский бульвар с эстрадою? А Водная станция? А знакомство с девушкой? А телефонный разговор с домом? Это все для достойных. Большинство матросов — недостойные. И матрос в увольнение не записывается. Он знает, что получит отказ. Раз отказали, два отказали. Что дальше? На праздник, по какому-либо другому поводу матрос увольняется-таки на берег. И, зная, что следующего увольнения не видать ему полгода, матрос пьет, буянит, скандалит. Наказания он не боится, оно для него не существует.
Выходит, что приказ о "мере поощрения" рождает массово — сотнями, тысячами, целыми кораблями — матросов-нарушителей. Возможен и такой вариант: матрос горд, матрос чрезвычайно самолюбив, есть такие матросы. Отмеченный клеймом неувольнения, он мысленно прерывает все связи с берегом, берег для него — абстракция. Такой матрос на берег не идет даже тогда, когда его зовут в барказ. Психика его перестраивается, человек ищет возмещения. И некоторые матросы впадают в книжный запой, глотая фантастику, сказки, А есть такие, что ожесточились, лица у них каменные, и никому не позволено заглянуть в глаза их. Они приучились молчать, они ушли в себя. Люди страдают! Страдают молча, не жалуясь! Что в душе их? Что?
А три матроса (Олег лихорадочно копался в книгах увольнений) вообще не были на берегу четырнадцать месяцев уже! Ужас. Как тут не вспомнить училище, где одно время тоже месяцами не выходили в город, увольнений лишались двоечники и проштрафившиеся. Но прибыла комиссия из Москвы, медицинские светила вынесли постановление: раз в месяц — обязательно в город, потому что человек не может постоянно существовать в одном и том же замкнутом пространстве.
Те же книги увольнений показали: на берег регулярно сходят шесть человек: командиры орудий, все "старички", вестовой Дрыглюк и комсорг батареи. Обычно же на шкафуте, в строю увольняющихся дивизиона, три человека от 5-й батареи, то есть 10%. Корабельный устав определяет иную норму: 30%.
Утром Олег проснулся — и не нашел в себе сострадания к матросам. Исчезла и ночная возвышенность в мыслях. Были они сухими, четкими, артиллерийскими, утренними.
Он вызвал в каюту старшину батареи. Мичман Пилипчук прибыл незамедлительно. Доложил — и потянул из кармана тряпицу, вытер ею руки, будто они в орудийном масле, хотя — Манцев знал — давно уже Пилипчук к металлу прикасается руками командиров орудий. Не отрываясь от осточертевшей офицерский писанины (конспекты, планы, тезисы), Олег Манцев бросил:
— В отпуск, Пилипчук! В отпуск! Увижу на борту после обеда — сам уйду в отпуск. И будешь до декабря торчать на корабле. Летом, сам знаешь, отпуска нам не светят. Вот бумага, пиши рапорт.
— До обеда словчусь...
В обед со всех матросов были сняты взыскания, чтоб потом какой-нибудь ретивый строевик не придрался. Командирам же орудий было приказано: очередность увольнений определять на месяц вперед, увольнение должно стать нормой, а не случайностью. Поскольку личный состав батареи взысканий не имеет и службу несет исправно, увольнение — вполне заслуженная мера поощрения со стороны командира подразделения, однако, продолжал инструктаж командир батареи, все имеет свои границы, всю батарею на берег не отпустишь, поэтому следует руководствоваться статьей Корабельного устава о нормах увольнения, а статья эта, 654-я, гласит: "Нормы увольнения матросов и старшин срочной службы устанавливаются командиром соединения в пределах не более 30% их общего наличного числа".
Инструктаж проводился в каюте. Манцев снял с полки КУ-51, Корабельный устав, утвержденный министром в 1951 году, дал командирам орудий подержать его в руках и прочитать статью 654-ю.
— Могу поклясться: приказа о норме увольнения в 5, 10, 15 или 20% нет, не было и не будет!.. Вопросы есть?
Вопросов не было, и командиры орудий вышли. Степа Векшин вздыхал по-бабьи и косился на портьеру. Из могильной тишины вырвался наконец голос Гущина:
— Наш дуралей и красавчик думает, что Голгофа — это название шалмана в Балаклаве...
Первые два увольнения прошли незамеченными. Избегая лишних расспросов, дежурные по 2-му артдивизиону выстраивали увольняющихся не отдельно по батареям, а сводили их в общую колонну.
Следующее увольнение приходилось на воскресный день. Утром с берега прибыл Милютин, часом спустя катер унес командира корабля на Графскую пристань. В 12.30 увольняемые на берег матросы и старшины выстроились на левом шкафуте. — Товарищи офицеры!.. Старпом показался на юте, принял рапорт дежурного по кораблю. Белые и синие кителя начальников служб и командиров боевых частей облепили Милютина, свита выстроилась клином, началась проверка увольняющихся. Медленно, с короткими остановками клин двигался вдоль шкафута, выбивая на остановках тех, кого острый глаз Милютина считал возможною жертвою береговых патрулей. Выбитые либо стремглав летели вниз, в кубрики — менять форменки, бескозырки, брюки, либо неторопливо переходили на правый шкафут и плелись к люку на средней палубе — их уже увольнением не поощрили, и Манцев, поднявшийся на грот-мачту, глазами провожал эти бредущие по шкафуту фигурки. Как кегли, из строя выбитые, эти матросы сегодня или завтра вскипят при окрике старшины, будут наказаны, и берег закроется для них еще на несколько месяцев. Благополучно проскочившие сквозь чистилище, расслабятся на берегу, и расслабление подведет их, на безобидное замечание патруля матрос ответит неоправданно резко, а то и просто запаникует. Так образуется порочный круг, о существовании которого знают все, и прежде всего офицеры плавсостава с повязками патрулей: они старались ничего не видеть, уходили с маршрутов, ни во что не вмешивались. Бездействие патрулей рождало безнаказанность, вычерчивало новые порочные круги, и никто уже не мог установить точно, с какого момента на боевых постах кораблей техника переставала слушаться людей, и тогда команды с мостика принимались так же натужно, как и введенная "мера поощрения". Наверное, думал Манцев, адмирал Немченко знал, отчего учения и тренировки стали тягостными на эскадре. "Думать!" — приказал он офицерам. Следовательно, думать надо и ему, лейтенанту Манцеву.
Между тем старший помощник дошел до увольняющихся 1-го артдивизиона, бегло осмотрел их, а потом совершил маневр: перешел на правый шкафут, за спинами выстроенных направился в нос, а затем вновь оказался на левом шкафуте. Матросы БЧ-5 и служб протопали мимо артиллеристов, осмотру их не подвергали, Столь же быстро начали посадку в барказы батареи 3-го артдивизиона.
На левом шкафуте остались двадцать четыре человека, и для них прозвучали одна за другой две команды: — Второй дивизион — р-разойдись!.. Пятая батарея — становись!..
Еще одна команда — и голая правда вылезла наружу: 5-я батарея отправляла на берег почти столько же, сколько все остальные батареи (6-я, 7-я и 8-я) и группа управления.
К предстоящей экзекуции Олег Манцев приготовился более чем грамотно. Под его надзором вестовой перешил вторую сверху пуговицу рабочего кителя, она была на особо прочной нитке, фундаментально закреплена, неотрываемо, но благодаря искусству Дрыглюка казалась висящей на гнилой ниточке, готовой сорваться и упасть. Свисая чуть ниже петли, она нервировала глаз, как одиноко торчащий ствол трехорудийной башни. — Командир батареи — ко мне!
Манцев доложил о себе — чисто, громко, весело.
— Ваши подчиненные?
— Так точно, товарищ капитан 2 ранга!
— Надо полагать, в строю самые лучшие, самые примерные?
— Так точно, товарищ капитан 2 ранга!
— Вам известен приказ о том, что увольнение есть мера поощрения?
— Так точно, товарищ капитан 2 ранга! Все находящиеся в строю матросы и старшины поощрены мною увольнением за успехи в боевой и политической подготовке! Взысканий и замечаний не имеют! Поднесенные ему карточки взысканий и поощрений старпом внимательно рассмотреть и изучить не мог. Мешала пуговица, вторая пуговица сверху на рабочем кителе командира батареи. Какого черта она не падает? — Ранее имели взыскания?
— Имели. Все взыскания сняты мною по рекомендации командующего флотом, на разборе АС № 13.
Это была козырная карта. Но старпом — лицо с особыми полномочиями, а в отсутствии командира переплетение уставных обязанностей создает ситуацию, когда любые действия старпома получают автоматическое утверждение — с прибытием на борт командира.
Глаза старпома оторвались от пуговицы на кителе Манцева. Прошлись по матросам, опять напоролись на пуговицу. Рука Милютина дернулась: до зуда в пальцах, хотелось цапнуть пуговицу, вырвать с мясом, с корнем, чтоб китель затрещал! Старпом произнес обыденно, спокойно: — Снять брюки. Проверить ширину. Такого на линкоре еще не было. Строй дрогнул. И тогда запел высокий строевой голос Манцева: — Пят-тая батарея!.. Брюки-и... снять! Двадцать рук потянулись к ремням, расстегивая их... Голос комбата, знакомый и повелительный, придал неуставной команде обязательность. Брюки были мгновенно сняты, запыхавшийся интендант принесенной линейкой измерил их ширину.
За брюками последовали форменки, тельняшки. Кое-кто из свиты посчитал нужным исчезнуть, ушел и Лукьянов, что-то неразборчиво сказав Милютину. И по-прежнему стойко держался рядом дежурный офицер командир 3-го артдивизиона капитан-лейтенант Болдырев. Всеми делами на юте вершил вахтенный, он и отправил в рейс барказ с увольняющимися. Десять человек 5-й батареи продолжали стоять на шкафуте. — Как заведывания?
— Заведывания, товарищ капитан 2 ранга, содержатся в образцовом порядке. Рундуки проверены мною лично час назад!
Старпом глянул на часы: 13.10. По распорядку дня команда отдыхает. Нельзя спуститься в кубрик, и под предлогом проверки выбросить из рундуков вещи и на этом основании признать увольняемых неготовыми к берегу.
— Где старшина батареи мичман Пилипчук? — Старшина батареи мичман Пилипчук отбыл в отпуск. товарищ капитан 2 ранга!
Манцев начинал понимать, что старший помощник все события подгоняет под объяснительную записку в форме рапорта. "Внешний вид увольняющихся был мною проверен досконально... Отсутствие же находящегося в отпуске старшины батареи не позволило мне более глубоко вникнуть в состояние дисциплины и уставного порядка подразделения, которым командует лейтенант Манцев, положительно характеризуемый командиром дивизиона капитан-лейтенантом Валерьяновым..."
Запустив руку в карман брюк, Милютин вытащил белые перчатки. Неизвестно было, изготовляются такие перчатки массово, для продажи в ларьках и магазинах военторга, или шьются специально для старпомов из особо липкой ткани. Старший помощник мог этими перчатками обнаружить пылинку на стерилизованном бинте.
Минуту или другую посвятил старпом надеванию перчаток. Потом гипсовым пальцем мазнул по лбу правофлангового. Пот, заливавший матроса, перенесся на перчатку пятном. Капитан 2 ранга Милютин выразительно глянул на лейтенанта Манцева. И тот раскрыл рот.
— Старший матрос Куганов!.. Бегом!.. Кубрик — полотенце — мыло!.. Вымыться дочиста!.. Вернуться в строй!.. Пять минут!..
Паузами рубленная команда пропевалась на одном дыхании, — годами надо было орать в пустых артиллерийских кабинетах училища, чтоб выработать такой голос, дерзко и уверенно заставляющий одной лишь подстегивающей интонацией своей исполнять приказания. Обладание таким голосом ставится в заслугу, наличие такого голоса отмечается в характеристиках.
— Отставить, — произнес тихо старпом. И повернулся к Болдыреву.
— Первым же барказом — на берег. Всех. А теперь Манцеву: — Следовать за мной.
У 4-й башни старпом все-таки вцепился в пуговицу и резко дернул. Пуговица осталась на кителе. Еще рывок. Пуговица держалась. Старпом задумался. Пальцем указывал место на юте, где должен был остановиться и застыть Манцев. Сам же сел за столик, заговорил с оперативным дежурным штаба эскадры капитаном 1 ранга Пуртовым, флагманским минером. Час был такой, когда на юте никого не бывает, кроме дежурных и вахтенных.
Солнце резало глаза Манцеву, и он не заметил, как на ют упругим шариком выкатился командир бригады крейсеров, до 18.00 замещавший начальника штаба эскадры.
— Приветствую, старпом!.. Погодка-то, а?.. Погода зовет... Куда зовет погода, старпом?
— На пляж, — предположил Милютин. — Или в кусты.
Флагманский минер мыслил более глубоко — В подвалы "Массандры", — сказал он. — Там прохладно.
— Точно!.. Старпом, ты знаешь, что сказал один великий писатель, когда его попотчевали в подвалах винного треста "Арарат"? "Легче подняться на гору Арарат, чем выбраться из подвалов ее".
— Это какой писатель? — кисло поинтересовался Милютин. — Не Горький ли?
— Нет, Ведь крейсер "Максим Горький" на Балтике!
— Ну, вам виднее, Петр Иванович... Говорят, на воду спустят еще два крейсера: "Демьян Бедный" и "Михаил Голодный". Будет на Балтике босяцкая бригада крейсеров. Есть же там дивизион "хреновой погоды": "Смерч", "Ураган", "Тайфун"...
— Три крейсера для бригады маловато, — внес поправку Пуртов. И Милютин меланхолически изрек: — Земля русская талантами не оскудела. Если уж припомнить всех голодранцев в поэзии начала века, то на всю эскадру хватит: Сергей Грустный, Андрей Скорбный, Михаил Одинокий, Темный, имя не помню...
Все трое захохотали, улыбнулся про себя и Манцев: кажется, флагарта эскадры прозвали Васькой Темным.
— Максим Горемыка, Алексей Никчемный, — перечислял Милютин. Командир бригады остановил его: — Это уже для бригады эсминцев... Ты что хочешь сказать, старпом? Что этой армадой, наводящей ужас на, так сказать, возможного врага, командовать буду я?
— Как можно... И в мыслях не было, — разыграл возмущение Милютин. — Вовсе нет!
Неподвижным изваянием стоя, Олег Манцев слушал треп, набирался ума. О поэтах-голодранцах он и слыхом не слыхивал. Надо, видимо, спросить у командира котельной группы, знатока поэзии. Пуговицу Олег не пытался подтянуть к петле. Он понял: у адмиралов другие глаза, иное поле зрения.
— Тогда скажи сразу: лейтенанта зачем гвоздями к палубе приколотил?
— Угла на линкоре не нашел, товарищ адмирал, чтоб поставить в него непослушного мальчугана... Ишь, что надумал! Уволил на берег ровно тридцать процентов! На том основании, что все они хорошие, все достойны поощрения!.. ("О случившемся мною был поставлен в известность исполняющий обязанности начальника штаба эскадры командир бригады крейсеров контр-адмирал Волгин П. И., а также оперативный дежурный штаба эскадры флагманский минер капитан 1 ранга
Пуртов С. В. — для последующего доклада вышестоящему руководству". ) — А они достойны?
— Это та самая батарея, — напомнил Милютин как можно внушительнее, — что выполнила стрельбу номер тринадцать.
Надо было как-то реагировать. Матросов с берега уже не вытащишь, а лейтенант еще не испустил дух.
— Достойны или нет, это покажет увольнение, — сказал флагмин.
— Точно, флажок! — хохотнул командир бригады. — Жди звонка из комендатуры. Сообщат, что линкоровцы в трусах и майках маршируют по Большой Морской. Ты ведь, старпом, проверял трусы да майки? Я же слышал.
— Так точно, проверял. ("Со стороны контр-адмирала Волгина было выражено мнение о недопустимости осмотра нижнего белья у личного состава, поскольку это входит в компетенцию командиров и старшин подразделений...")
Вестовой принес пятилитровый медный чайник с газировкой. Пили, отдувались. Флагмина поволокло на воспоминания.
— Ровно одиннадцать лет назад, в этот же день, лежу я на носилках во-он там, на пригорке, "Колхида" загружалась ранеными на Угольной, жара, дымами солнце закрыто... — А как фамилия этого арапа?
— Манцев. Лейтенант Манцев, — ответил Милютин, вглядываясь в стакан, где пузырилась вода.
— Значит, отстрелял тринадцатую... Что ж он раньше не мог на линкор прийти, а? Года два с половиною назад?
Собеседники командира дивизии понимающе хмыкнули. Два с половиною года назад Волгин командовал этим линкором, и дважды при нем корабль не мог отстрелять эту несчастливую АС № 13.
— Опоздал лейтенант, не дождался меня... Старпом, он у тебя часто опаздывает? — Конкретно не помню... Но если замечу... — Тогда и накажи. Строго. Решительно. Своей властью.
Есть, товарищ адмирал!.. ("Им же, контр-адмиралом Волгиным, было указано: принимая во внимание молодость лейтенанта Манцева О. П. и недостаточность опыта, ограничиться устным замечанием, но предупредить, что первое же серьезное нарушение дисциплины повлечет за собой применение более жестких мер...")
Каюта начальника политотдела эскадры — на "Ворошилове". Завтрак, подъем флага, разбор почты — и катер с Долгушиным отрывается от борта, летит к "Кутузову". Две недели назад крейсер опростоволосился: входил в базу, справа — пляж, ход самый малый, до пляжа рукой подать — и вдруг башни 100-миллиметрового калибра стали разворачиваться, целясь на граждан в плавках, паника поднялась. Виноват молоденький командир батареи, решил через дальномер своего КП посмотреть на бережок, да забыл, что башни были синхронно связаны с командным пунктом. Уже две недели командира батареи поносили на всех совещаниях, того и гляди — попадет в список, которому предшествует сакраментальная формула: "Наряду с офицерами, с которых можно брать пример, есть и такие, которые..." Влететь в этот перечень — легче легкого, а выбираться из него месяцами, годами надо.
— Немедленно наказать! — наставлял Долгушин замполита "Кутузова". — Мягко наказать! За... За... За... неправильное использование техники. И точка. Хватит. Больше чтоб я о нем не слышал. Беречь надо. Учить, а не отучивать. Молодые кадры — наше будущее. Кстати, как вообще служат выпускники училища Фрунзе? И не только на вашем корабле?
Замполит отозвался как-то неопределенно, фамилии называл. Но ту, которую хотел услышать Долгушин, так и не упомянул. Более того, испугался вдруг, стал отрабатывать назад, заговорил о том, что мягким наказанием дело о панике на пляже не закроешь, потому что на командира крейсера сильно давит начальник штаба эскадры.
— Это я беру на себя! — отмел все страхи Долгушин.
На "Дзержинском" еще комичнее. Опоздавший на барказ лейтенант до крейсера добрался на ялике, к борту подошел в момент, когда на флагштоке начали плавно и величаво поднимать бело-синее полотнище стяга ВМС. Дисциплинированный, что ни говори, лейтенант стоя решил поприветствовать флаг, раскачал утлый ялик — -и рухнул в воду. Лейтенант этот вот-вот попадет в достославный список, вчера о нем — вскользь, правда, — говорили на комсомольской конференции. Еще немного — и начнет склоняться во всех падежах, переходить из одного доклада в другой.
— "Опоздание с берега!" — и точка! И — ша! И не падал он за борт! И не плавал, держа правую руку у фуражки! Выговор! Ну, не увольнять месяц. И если еще раз услышу...
Возражение то же — начальник штаба эскадры, вот кто жаждет крови... И вместе с возражениями — надежда на Долгушина, на его умение урезонивать грозного адмирала. Отнюдь не беспочвенные надежды: Иван Данилович собственными ушами — не раз притом — выслушивал славословия в свой адрес, внимал россказням о том, что будто бы проложена им дорожка к сердцу буйного и несдержанного начальника штаба. О, если бы знали, какими камнями эта дорожка выложена. Как только адмирал входит в гнев и обзывает эсминец лайбой, а командира эсминца — тюхой, Долгушин еле слышно шепчет на ухо ему самые известные глупости: "У пора была собака, он ее любил..." Или: "Жил-был у бабушки серенький козлик..." И словно кость попадает тому в горло, брань обрывается, красивые черные глаза оторопело смотрят на Долгушина, а уж Долгушин напускает на себя глубокомыслие. И не такой уж свирепый человек и не такой уж нетерпимый, как это кажется. Но быть иным ему нельзя: командующий эскадрой — тишайший из тишайших, скромнейший из скромнейших, словечка обидного или громкого не скажет, и при таком молчальнике поневоле начальнику штаба надо прикидываться громовержцем.
Линейный корабль скалою высится рядом, по правому борту "Дзержинскогв", кривая труба лихо заломлена назад, как фуражка окосевшего мичмана. Внушительное сооружение, дредноут. А ход — 16 узлов, и этот ход стреножит всю эскадру. Анахронизм, посмешище, давно пора на прикол поставить это страшилище. И давно бы пора нагрянуть на линкор, призвать того лейтенанта, которого он ищет, к ответу, закричать, спросить: "Что делаешь? Почему? Подумал о том, что..."
— Кстати, в каких нормах проводится увольнение личного состава?
— В полном соответствии с принятой системой, то есть "увольнение — мера поощрения"! В полном! — подчеркнул замполит "Дзержинского".
Ага, значит, догадывается: кое-где увольнение проводится иначе!
Еще один стремительный бросок на катере — и "Куйбышев". Вопрос тот же: молодые офицеры. Но роли переменились — Долгушин требовал наказаний, а командир и замполит "Куйбышева" горой стояли за своих лейтенантов. И отстояли их. Цифры, факты, документы — все было подано начальнику политотдела в наичестнейшем виде. Неправоту свою Иван Данилович признал не сразу, но и без тупого упрямства, не стал цепляться к мелочам. Да и нравился ему хитрюга и умница замполит. И командир достоин уважения хотя бы потому, что небезразличны ему судьбы тех, с кем он связан — уставом, службой, корабельным расписанием — в тугой и неразрубаемый узел.
Хитрюг не перехитришь, и Долгушин спросил в лоб: — Вам фамилия линкоровского офицера лейтенанта Манцева ничего не говорит?
Определенно говорит, по глазам видно. Но молчат, замполит наморщил лоб, умело изображая работу памяти, командир же с наигранным изумлением поднял брови. Иван Данилович ждал. Молчание затягивалось. Вдруг замполит как-то обрадованно раскрыл рот и даже приподнялся.
— Дунька! — выпалил он, и командир крейсера закивал, подтверждая. — Кто-то там на линкоре получил Дуньку!.. Не Манцев ли?
— Какую Дуньку? — оторопел Иван Данилович. Ему в два голоса объяснили: Дунька — это "дунька", надбавка к окладу, ею оплачивались береговые расходы офицерской семьи. Вроде бы эта "дунька" полагалась и командирам батарей, чему никто не верил.
— Далась вам эта "дунька"! — проворчал Иван Данилович.
Поднялся на ют — а катера уже нет, оперативный штаба погнал катер на Минную стенку за флагманским штурманом. Но служба на "Куйбышеве" — выше всяких похвал, у трапа ждет командирский катер, матросы на катере смотрят так, словно на них сапоги семимильные, прикажи — куда угодно доставят. Вахтенный офицер на юте — явно из прошлогоднего выпуска — присутствием на палубе командира и начальника политотдела не смущен, командует лихо, продувная бестия, если всмотреться и вслушаться. Ему-то каково служить?
Молодыми офицерами не зря интересовался Иван Данилович. Считалось, по всем наблюдениям и донесениям, что лейтенанты эскадры озабочены лишь тем, как побыстрее освоить вверенную Родиной технику, приобрести необходимые командные качества и шаг за шагом продвигаться к вожделенным адмиральским погонам. И вдруг в мае — приказ министра о разрешении уходить в запас, и в лейтенантских каютах стали сочиняться рапорты — белая косточка уходила с флота, штурманы и артиллеристы, вот что озадачивало. Не желали служить те, кому исстари русский флот оказывал привилегии. На "гражданку" потянулись с самых благополучных кораблей, с наиновейших. Когда копнули, когда выслушали отступников, в тихое удивление пришли. Да, кое-где на крейсерах навели такие порядки, когда унижение офицерского достоинства стало средством, без которого целей боевой подготовки не достигнешь. И бумаг развелось столько, что выброси их за борт — осадка крейсеров уменьшится на фут. Десятки тысяч рублей стоит государству воспитание одного лейтенанта в училище — такую цифру услышал однажды Долгушин на совещании. И закричал: "Тьфу на эти деньги! Не рубли по ветру пускаем! Народное достояние! Души людские! "
Но не так уж волнует его сейчас участь всех лейтенантов эскадры. Текст взят с http://www.lit-bit.narod.ru/