Об авторе: Азольский Анатолий Алексеевич родился в 1930 году. Закончил Высшее военно-морское училище. Автор романов «Степан Сергеич», «Затяжной выстрел», «Кровь», «Лопушок», «Монахи», многих повестей и рассказов. В 1997 году удостоен премии Букер за опубликованный в «Новом мире» роман «Клетка». Живет в Москве. Журнальный вариант. Полностью роман публикуется издательством «Грантъ»
В октябрьский полдень 1953 года эскадренный миноносец «Беспощадный», изображавший на учениях отряд легких сил «красных» и болтавшийся милях в сорока от эскадры, стал вдруг приближаться к ней, будто по сигналу флагмана. Многоопытные штабники сразу догадались, какая дурость подвигла эсминец, по чьему умыслу попирает он их планы, и посматривали на уже показавшийся корабль, злорадно переглядываясь, поскольку давно уже точили нож на своенравного командира «Беспощадного».
Эсминцу предложили стать концевым в кильватерной колонне и, чтоб уж наверняка изобличить его, приказали дать координаты на 12.00.
Что эсминец и сделал, подняв на фалах флажные сочетания, обозначавшие широту и долготу. Оказались они в двадцати трех милях от флагмана! Случилась ошибка, свойственная не желторотым штурманцам, только что кончившим училище, а матерым судоводителям с многолетним стажем и чрезмерным апломбом: вся акватория Черного моря поделена картами на квадраты разных масштабов — разных, что при переходе с одной карты на другую забыл учесть штурман эсминца.
Гнев штаба эскадры был не показным, решено было сурово расправиться с командиром «Беспощадного», старпомом и штурманом.
Однако произошло еще более непредвиденное. Выяснилось вдруг, что командира эсминца наказывать нельзя, потому что оглашение приказа о случившемся нанесет непоправимый ущерб кадровой политике командующего Черноморским флотом. Старпомом же — о чем с удивлением узнал штаб — так и не были сданы экзамены на право самостоятельного управления кораблем, и стань этот факт известен, Москва иначе глянула бы на итоги учения. Но тем самым возникал еще более обоснованный соблазн расправиться со штурманом, на год отсрочив ему присвоение очередного воинского звания! Приказ уже был сочинен, когда вспомнили, что штурману давно обещан перевод на штабную яхту «Ангара», на которой держал свой флаг командующий флотом, а тот вроде бы уже свыкся с тем, что хозяином штурманской рубки станет командир БЧ-1 ЭМ «Беспощадный».
У штаба зудели руки, потому и выместился весь гнев на младшем штурмане, командире ЭНГ (электронавигационной группы), хотя в эти исторические для «Беспощадного» часы прокладку курса он не вел. Повод для расправы с ним вскоре нашли, в гидрографическом отделе юный штурманец получил неоткорректированные карты, которые, спохватившись, отнес обратно на исправления, но небрежность, которая могла стать роковой, все-таки проявил. После суровейшего нагоняя лейтенанта Андрея Маркина (фамилия бедолаги вмиг стала известна всей эскадре) решено было сослать к черту на кулички, то есть в Потийскую ВМБ, военно-морскую базу, заодно и придержав ему третью звездочку на погоны.
Лейтенант Андрей Маркин уже год служил на эскадре и верил, что руководящие им старшие офицеры и адмиралы намертво закованы цепями устава. Предположить, что они опутаны еще и сетями обычных людских пристрастий — вражды, приятельства, соседств по дому, — он не мог. Взывать поэтому к справедливости не стал, да и — такое признание выдавилось — сам не безгрешен, ибо отчетливо помнил, как по глупости взял карты, куда еще не внесли корректур. Что с ними, картами, какой-то непорядок — он об этом догадался еще в коридоре гидрографического отдела, но обо всем забыл, оглушенный щебетаниями обленившихся корректурщиц, ослепленный их льстящими ему взглядами.
Приказ о ссылке еще не подписали, и Маркин убыл на берега Невы, в отпуск, нагруженный подарками родителям и сестре-школьнице. Время проводил насыщенно, приглашал знакомых девушек в кинотеатр «Гигант», посиживал с ними в «Астории». Каким-то непостижимым образом они узнали о его новом месте службы и разительно изменились. Те, кто ранее намекал на желание следовать за ним хоть на край света, считали теперь, что Поти находится за краем света и жить в нем поэтому невозможно. Хуже этих предательниц были прозревшие вдруг накануне выпуска студентки: эти клялись, что с детства мечтали только о Поти.
Маркин так и не сказал родителям о том, что ждет его впереди. Правда, в его многочисленной родне все не раз возносились и падали, двоюродный брат даже сидел, и семья приучилась к отъездам и длительным разлукам.
Теплоходом «Победа» убыл он из города русской славы в Поти. Отлученный от эсминца, эскадры и Севастополя, Маркин мог сравнивать себя с котенком, коего выкинули из теплого дома. Но тыркаться в закрытые двери подъезда, жалобно мяукая, не стал, оказавшись в заброшенном, загаженном, вонючем, мокром и слякотном полуподвале Черноморского флота, то есть в Поти, на должности, весьма далекой от судовождения, — дежурным офицером ПСОДа, пункта сбора и обработки донесений. Сойдя с теплохода, он доложил о себе новому начальству и получил трое суток на подыскание комнаты для жилья.
Во всем виноваты женщины — от этой мысли избавиться трудно. Лейтенанту Маркину существа иного пола представлялись отныне грозной навигационной опасностью — крестовой вехой, которую корабли обходят со всех сторон; к бдительности взывали бывшего штурмана и прочие предостерегающие знаки — о затопленных кораблях и мелях, о свалках грунта; некоторые участки моря заштрихованы красным: мины! Чтоб штурмана знали, какие беды поджидают их в море, гидрографы рассылают навимы, навигационные извещения мореплавателям, но то, что услышал Маркин в первый же потийский день, повергло его в ужас, как если бы оказалось, что проложенный им на карте курс привел корабль на плотное минное заграждение и взрыв под самым носом эсминца неминуем. Сигналы об угрозе атомного нападения уже вошли в разные наставления и таблицы, пугающий значок о радиоактивной опасности еще, правда, не появился, но будь придуман символ «гонорея», то город, куда прибыл служить лейтенант Маркин, пометили бы им непременно и страшились бы его, как места, где совсем недавно провели испытание водородной бомбы.
Ибо в портовом городе Поти, где располагалась Потийская военно-морская база, свирепствовала дикая венерическая болезнь, вызванная резистентно-пенициллиновыми гонококками! И завезли эту мерзость иностранные матросы с транспортов, приходивших сюда за марганцевой рудой. Возбудители болезни к пенициллину привыкли, и только стародавние варварские способы, мучительные, как четвертование, изгоняли их. Применительно к Маркину это означало: кораблю из базы лучше не выходить! И никаких карт ему не видать! И навимов тоже! И век ему быть пришвартованным к пирсу!
После многочасовых блужданий по городской грязи нашел он комнату с отдельным входом. Лампочка без абажура свисала с потолка, к матрацу и ветхому одеялу не прилагались ни простыни, ни наволочки, ни пододеяльник. Подушки тоже не было. Единственное окно выходило в сад. Ни штор, ни занавесочек, ни ложки-вилки. В далекое прошлое ушла чинная, с детства знакомая квартира на Охте, гулкие училищные кубрики, уют и сытость эсминцевской кают-компании, прыткость вестового, пришивавшего подворотнички к кителю да драившего пуговицы. Покосившаяся тумбочка придавала жилищу еще большую убогость. В комнате погуливали сквознячки. Убого, уныло, гнусно.
Сто пятьдесят рублей в месяц выдавалось на наем жилплощади, двести — на питание, о тридцати процентах морских — забудь, оклад — девятьсот (у командира группы на эсминце — тысяча сто рублей), где-то изволь завтракать и обедать — не бесплатно, как в кают-компании, конечно. Тем не менее в сыром городе этом, во влажной комнате этой надо тихо-тихо просуществовать год, по флотским традициям отведенный тому, на кого направился дурной глаз начальства.
В магазинах — пустые полки. На базаре удалось купить абажур, две тарелочки, ножницы, с помощью которых три метра ситца стали занавесками (иголка и нитки постоянно, по курсантской привычке, носились с собой). К счастью, веник подарила хозяйка. Несмотря на все поиски и расспросы, вешалка нигде не нашлась. Одолженным молотком вбились гвозди для кителя и шинели, которая до весны будет всегда влажной, никогда не просыхающей от дождя.
Всю зиму шел этот тягучий нудный дождь, небо истекало влагою, и не верилось, что город и порт — в субтропиках, что скоро воссияет жаркое солнце и ветви в садах отяжелятся фруктами, формой и цветом повторяя то светило, которое пропадало зимою. От небесного дождепада река Рион вздулась и раздалась, мутные грязные волны ее подступали к окнам лепящихся к берегам строений или плескались у свай, возносивших над водою дома. По вечерам сквозь туманную мглу тускло желтели фонари центральной улицы от площади Сталина к порту, куда два раза в неделю заходили на ночевку теплоходы, утром давали прощальный гудок, уходя либо на север в Сухуми, либо на юг в Батуми, либо прямиком в Одессу, и куда именно — мог знать, не заглядывая в расписание, Маркин, раз в четверо суток дежуривший на ПСОДе, куда всеми видами связи поступали донесения обо всем, что происходило на суше и водах в четырехсотмильной — вдоль побережья — зоне ответственности базы.
Поти — не лучшее место службы на Черном море, а точнее — ссылка, как Порккала-Удд на Балтике; из проклятых этих баз бежали всеми доступными способами — вплоть до увольнения в запас, для чего добивались спасительной строчки в характеристике: «Ценности для флота не представляет». Офицеры тихо и громко пили, обзаводились мотоциклами, спьяну застревали в грязи, вываливались в ней, отмывались и покорно шли под суд чести младшего офицерского состава. В зимние месяцы весь город — в лужах, по ним чапали в запрещенных уставом галошах. Топкая грязь сдирала их с ботинок и засасывала. Когда же чуть подсыхало, торчавшие из черных глыб земли галоши напоминали боевую технику, брошенную при паническом отступлении.
Всегда чисто выбритый, пахнувший шипром Андрей Маркин на службу ходил без галош, потому что жить надо было строго по уставу, иначе — водка, мотоциклы, неубранная постель, грязный подворотничок на кителе и резистентно-пенициллиновые гонококки. Выбирал наименее грязные дороги, но всегда в штабе приходилось отмывать ботинки.
Жаркой весною грязь превратилась в пыль, ослепительно синее небо прочерчивали барражировавшие над базой самолеты; от писка комаров, якобы изведенных при осушении Колхидской низменности, звенели стекла. Потом они задребезжали: заквакали лягушки. Болота и канавы, населенные ими, возносили к небу миллионоголосые брачные страдания. Голова трещала от квака. Стало очень жарко. О зимних дождях вспоминалось как о жизни, которая кому-то все-таки удалась.
Служилось Маркину так плохо, что временами собакой хотелось выть. Начальство его не любило и не могло любить, хорошо зная, что человек он случайный, скоро уйдет на корабли, и поэтому нещадно затыкало им все дыры, заодно обвиняя во всех грехах. Пить Маркин умел, головы не терял ни при какой рюмке или бутылке, и тем не менее начальство, в пух и прах разнося какого-нибудь пьянчугу, обязательно добавляло: «С Маркина берите пример, этот никогда не попадается, пьет ночью и под одеялом!» Смеха ради сослуживцы порою спрашивали о том, как пьется под одеялами и простынями, и Маркин серьезно подтверждал эту небылицу, потому что скажи честно — никто не поверит. В умении пить не пьянея была игра с самим собою, начинал он ее, когда надо было оставаться трезвым, продолжая вливать в себя алкоголь. Четыре училищных года и советы отца обучили его правилам этой игры. Чтоб не показаться пьяным, хорошо держась на ногах после выпивки, надо, возвращаясь с увольнения, при проходе через КПП и мимо знамени училища внушать себе — для обмана организма, — что не водка и не вино поглощались всеми клетками тела, а всего-навсего в горле полоскался невинный лимонад; или — пиво на худой уж конец.
Письма приходили редко, ленинградские девушки его забыли, на службе ни с кем не сходился, только он один был на ПСОДе с училищным образованием, остальные офицеры — мичмана в прошлом, второпях обученные войною. Скучно и нудно было на душе, и мечталось: вот настанет ноябрь, начнутся кадровые перестановки, придет приказ из Севастополя с назначением на корабль — и Поти останется в памяти дурным несбывшимся сном.
Девушек и молодых женщин в городе не было, то есть они жили в каких-то домах, ходили, такое случалось, по улицам, но грузинки, следуя обычаям, с ходу отметали все попытки сблизиться, русские же — наперечет, да и призрак стойкого резистентно-пенициллинового гонококка, отбивающий все желания... А женщины хотелось — и не столько для ночи, сколько ради покоя в душе, оскверняемой городом, о котором давно уже офицерская молва сложила поговорку: «Если Москва — сердце нашей Родины, то Поти — ее мочевой пузырь». После дежурств Маркин очумело сидел в кафе, лимонадом и сухим вином запивал переперченную местную пищу. Порою чудилось: приходит домой, открывает дверь, а на подоконнике — женщина в белом, медленно поворачивает голову в его сторону, странным голосом вопрошает: «Не ждали?..»
Город Поти страшил — непредсказуемостью, дикими нравами, пещерными обычаями. Два встречных круговых автобусных маршрута опоясывали Поти, но за проезд по часовой стрелке платить надо было вдвое больше, причем набитая пассажирами машина могла остановиться надолго у какого-либо дома, пока шофер не отобедает. Скромные и по виду тихие горожане по утрам разбирали пешеходный мостик через Рион, чтоб ровно за пятерку перевозить на лодках спешащих в штаб офицеров. Уже больше года не было Сталина и его грузинских помощников, а республика, взрастившая их и легко отвергшая, продолжала испытывать сомнения в чистоте тех, кого расстреляли некогда: трижды переназывалась улица, на которой штаб базы, пока не засверкала на солнце табличка с фамилией бывшего партийного божка. Хозяином города было местное управление госбезопасности, то есть пятерка пухлых мужчин во главе с пузатым подполковником; это воинство три раза в сутки с шумом подъезжало к ресторану на площади, молча пило и ело в отдельном кабинете, и от выпученных глаз подполковника официантки не знали, куда прятаться.
Город занимал первое место в СССР не только по гонококкам, был он еще и самым дизентерийным, и достаточно пожаловаться врачу на жидкий стул, как направление в госпиталь тут же выписывалось, и три недели офицеры сидели с удочками на берегу Риона, отдавая улов проныристым грузинам, которые с утра разносили по палатам удочки. По истечении трех недель полагалась зверская проверка: в прямую кишку вставлялось некое оптическое приспособление в виде трубы, и вновь дружба народов проявлялась во всей благородной красе. Гиви, местная знаменитость, краса Колхиды и знаток медицины, соглашался за бутылку подставлять трубе свое седалище и так вошел во вкус, что подчас и вовсе бесплатно избавлял защитников Родины от гнусной процедуры. (На отшибе того же госпиталя, за внутренней оградой — одноэтажный корпус, издали похожий на барак, здесь выхаживались страдальцы, пораженные резистентно-пенициллиновой напастью; им тоже передавали удочки, но за рыбой не приходили, и по вечерам моряки варили на костре уху — под заунывные песни.)
В городе полно духанов, шалманов, бодяг и харчевен, ресторанов же — два: «Колхида» в центре и «Новая Колхида» на морском вокзале. Чтоб жизнь казалась краше, офицерское словоблудие возвышало быт, присваивая звучные имена всему опостылевшему. Зачуханная забегаловка у моста через Рион переименовалась в кафе «Империал», спросом пользовались такие названия, как «Эльдорадо», «Савой», «Астория». На полдороге между штабом базы и бригадой охраны водного района (ОВР) — обычный шалманчик, грязноватенькое место скорого перекуса и выпивки офицеров, заведение, славящееся поварихой, молоденькой Нателлой, и дедом ее, старым-престарым глухим Варламом, — это питейное заведение называлось так: Харчевня Святого Варлама.
Пункт сбора и обработки донесений — на втором этаже штаба. Две комнатки: в большой — планшет (два метра на полтора) с макетиками кораблей и судов и столик дежурного с телефонами, они соединялись со всеми постами СНИС (службы наблюдения и связи), со всеми радиолокационными и теплопеленгаторными станциями; смежную комнату занимал мичман с двумя матросами, их телефоны и телеграф помогали дежурному поточнее узнавать обстановку, которая порой приводила всех дежурных штаба в бессильную ярость. Рыболовецкие сейнера отказывались ставить у себя аппаратуру опознавания «свой-чужой», тем более не было ее на турецких суденышках, и сколько иноземных корабликов паслось в советских водах, не знал никто, дежурившие на ПСОДе — тоже, но адмиралы сурово взыскивали с лейтенантов; каждые два или три часа обнаруживалось что-либо загадочное или неопознанное, тогда и начиналась телефонно-телеграфная перепалка, к которой подключался Севастополь, пока до ПСОДа не долетал рык Москвы.
С севера и с запада корабли входили в зону, обозначаясь макетиками; другие корабли покидали зону, и макетики их летели в ящичек под столом, но и где-то за пределами четырех сотен миль они продолжали жить и двигаться в памяти Маркина, и если б не это приобщение к большому — запотийскому и загрузинскому — миру, он давно спятил бы...
Однажды приказ погнал его под небо, на самую верхнюю точку Поти — сигнально-наблюдательный пост в порту. Отсюда как на ладони виделся пришвартованный к причалу итальянский транспорт «Калабрия», заподозренный в том, что вел, выйдя из Босфора, радиолокационное наблюдение за эскадрой. Транспорт сверху казался игрушечным, никаких металлических конструкций, похожих на антенны РЛС, нет, доступ в радиорубку никто Маркину не даст, и вся эта проверка, понял он, — очередная дурость начальства, взъерошенного очередной глупостью штаба флота. «Калабрия» пришла за марганцевой рудой, уже загрузилась и вечером уйдет в море, растает в дымке, и в ней растворится эта вот женщина, рукой касающаяся леерной стойки, стоящая у борта: темные волосы уроженки Апеннинского полуострова, полногрудая, в открытой взорам легкой прозрачной (Маркин вооружился биноклем) кофточке без рукавов, — одна из женщин, уже известных по фильмам в интернациональном клубе моряков, возбуждавшая еще и потому, что — заграница, таинственная, обольстительная и шпионская. Кокшами называли на буксирах и разных суденышках неряшливых и почему-то чумазых, будто они только что вылезли из кочегарки, женщин-поварих, но эта отличалась от них не ухоженной прической, кофточкой и улыбкой, а чем-то иным, тем, возможно, что мужчины впадали в задумчивость, на нее глянув, и горевали о чем-то. И не кокша она, а, пожалуй, стюардесса. Такая, подумалось, когда-нибудь да возникнет в его комнате, усядется на подоконнике с ногами, уткнет лицо в коленки, а потом, когда он откроет дверь, глянет на него озаряющими все Поти глазами.
Итальянская повариха помахала кому-то рукой и пошла на камбуз. Маркин начал спускаться вниз по круговому трапу, транспорт «Калабрия» укрупнялся, наконец потийской тверди коснулись подошвы ботинок, растоптав остатки мечтаний о женщинах.
Он плохо спал в эту ночь, чесался, вздрагивал, кожа, голова, белье — все казалось грязным; ранним-ранним утром понес простыни и наволочки к морю, бросил под накат волн, они отмывали их, били, как скалкою, о камни; песок и соль моря отбеливали грязно-желтое белье; такие процедуры проводил он ежемесячно, потому что нельзя было привыкать к этому городу, к этим людям, к этим обычаям. И такому же выполаскиванию и отбеливанию подвергал он себя, часами погружаясь в раздумья о том, зачем он живет и что такое жизнь, ни к каким выводам не приходя, но испытывая едкое удовольствие в этой бессмыслице.
Чего-то хотелось... Чего-то такого... Каких-то перемен... Маркин похудел. В свободные часы шел на пляж, зарывал в песок, добираясь до мокрости, литровую бутылку сухого вина и лежал до звезд, до проблескового огня на маяке, до последней капли... Недалеко от него снимали уютный домишко летчики полка амфибий на острове Палеостоми, после полетов они возвращались с бидончиком спирта, приглашали Маркина, рассказывали небылицы — о том, как, по пьянке заблудившись, приняли водохранилище Волго-Донского канала за Азовское море и сели, напугав рыбаков. Однажды присоединили к бидончику зелень с рынка, своих официанток с озера — и позвали для компании Маркина. Тот был настороже, помня о потийской болезни, и потихоньку, чтоб не обидеть, отодвигался от липнувшей к нему совсем молоденькой девчонки, которой вздумалось кормить его, как ребенка, с ложечки, приговаривая при этом: «А вот этот кусочек мы тоже проглотим... И этот...» Она норовила забраться к нему на колени, хвасталась тем, что родом из Ленинграда, и была такой простенькой и глуповатой, что вспоминался почему-то домашний халатик сестренки; на девицу эту имел виды сидевший у радиолы летчик, старший лейтенант, и Маркин с удовольствием уступил бы ее, но Тоня (так звали глупышку) проявила упорство и хитрость: когда Маркин, будто бы окосев, вышел из-за стола, чтоб улизнуть, она подстерегла его на улице и напросилась в провожатые, а у крылечка вдруг взмолилась:
— Да ты не бойся меня, не бойся!.. Вот, почитай! — и сунула ему, чуть ли не под самый нос, какую-то бумажку. Чтоб прочитать ее (уже стемнело), Маркину пришлось открыть комнату свою, впустить настырную девицу, зажечь свет. Бумага оказалась госпитальной справкой врачебно-санитарной комиссии при Управлении торговли Потийской ВМБ, и она удостоверяла: у Синицыной Антонины Федоровны, официантки столовой в/ч 54309, заразных болезней не обнаружено; прилагались и заключения врачей, начисто отрицавших у вольнонаемной Антонины Синицыной наличие венерических, кожно-венерических и легочных заболеваний, а также психических расстройств.
Весьма убедительный документ! Дата поставлена сегодняшняя, печать и штамп — подлинные, в доказательство чего Антонина Синицына стянула с себя платье и обмахалась им, поскольку было жарко — так жарко, что для освежения пришлось все остальное с себя тоже снять. Напуганный Маркин быстро выключил свет.
В половине восьмого утра он ее выставил — спешил в штаб на политзанятия (был понедельник). Встретил ее через несколько дней, шла она — на другой стороне улицы — с лейтенантом из стройбата, дружески помахала ему рукой — мол, извини, занята, но как только освобожусь... Он отвернулся, обиженный и даже оскорбленный, но не удержался, глянул вслед: кособокая, и никак не походила на стюардессу с «Калабрии», и не ленинградка она, подумалось, хоть, дуреха, и уверяет, что оттуда родом: не знает, где Русский музей... Ругая себя, весь вечер просидел он в клубе, два сеанса подряд с закрытыми глазами смотря фильм.
Проклятая база! Проклятый штаб, ни на минуту не удлинявший поводка, на котором дергался нетерпеливый щенок в чине лейтенанта. Отдых по уставу полагался дежурному после суточного бдения, но из Маркина выжимали последние капли; мрачный, недоверчивый, поднимался он по трапам кораблей, уходящих в море; кораблям запрещалась радиосвязь в видимости береговых постов, на кораблях надо было проверять позывные для флажных семафоров, обновлять таблицы условных сигналов.
Однажды навестил он такого же, как и он, неудачника, курсантом сидевшего на соседней скамье. Ныне его за какие-то грехи бросили на щитовую станцию, в охрану рейда, и робкое пожелание Маркина «посидеть поговорить» тот встретил открытой насмешкой, озлобленный тем, что мог лишиться — с появлением однокашника — скорбного погружения в одиночество, исключительное, только его постигшее и только ему посвященное.
Лето уже было в разгаре, однажды в полдень принял он дежурство и пятью часами спустя получил из Батуми вздорное и малопонятное сообщение. Звонил командир поста на мысе Гонио мичман Ракитин, и этот много чего испытавший служака с тревогою докладывал о военном транспорте «Николаев», который вышел из Батуми в Севастополь и только что начал флажками и светом передавать на пост странное донесение в адрес не кого-нибудь, а лейтенанта Маркина, поэтому-то Ракитин и принял решение: в журнал приема текст этого сугубо личного послания не вносить. Ракитин намекал также: и всем постам не следует засорять журналы сообщениями, не относящимися к оперативной обстановке. Известно ведь: использование средств связи в личных целях категорически запрещено!
Предосторожность оказалась не лишней. Текст послания начинался строчками из Блока, чтоб — уже через пост в Поти — продолжиться Сельвинским и еще кем-то. Неведомый Маркину офицер с «Николаева» изливал душу, флажный семафор выражал стенания по поводу быстротекущей жизни и погружался в воспоминания, уходящие в пушкинские времена. Когда транспорт удалялся от берегового поста на расстояние, недоступное глазу сигнальщика, стихотворные строфы обрывались, продолжение их как бы тонуло в волнах, зато следующий пост получал уже другого поэта, который дельфином выныривал из морских глубин. Сквозным чувством протянулась — от Батуми до Очамчири — одна идея: все — чешуя, все — мура, люди — семечки пожухшего и срезанного подсолнуха, но — все-таки! — мы люди уже потому, что сознаем это.
И вся галиматья эта шла на имя его, Маркина, и спасало его то, что было воскресенье, в штабе никого из начальства, только оперативный дежурный, а к нему все сообщения постов поступали через ПСОД, и поэма, к счастью, не запечатлелась ни в одном документе.
Наконец «Николаев» лег на курс к Феодосии, и посты о нем уже не докладывали. Из маленькой комнаты выглянул мичман Хомчук, всегда дежуривший с Маркиным и дававший ему правильные советы; мичман страдал излишним любопытством и безмолвно спрашивал: кто автор флажного донесения (подписи под семафором не было). Маркин позвонил в Севастополь, где о «Николаеве» знали больше, фамилии офицеров на транспорте этом ничего Маркину не сказали. Время шло, солнце уже подступало к закату, еще полчаса — и включатся теплопеленгаторные станции. Рваный текст Маркин склеивал так и эдак и наконец вспомнил: ноябрь прошлого года, Ленинград, гостиница «Европейская», последний день отпуска, знакомство в ресторане с забубенным штурманом, коньяк, заказанный в номер и принесенный смазливой горничной, длинная пьяная ночь, стихи, стреляющие в уши пробкою из шампанского...
Вспомнил — и притаился. Какая-то мысль родилась в нем, толкалась внутри и лезла наружу плодом, покидающим чрево.
Время — почти десять вечера по-московски. И в тот момент, когда солнце погрузилось в волны и на кораблях стали спускать флаги, Маркина пронзила мысль: в Батуми! Хоть на пару дней, хоть на сутки! Взять номер в гостинице, постоять под душем, выпить заказанный коньяк — и на набережную, под пальмы, в гомон толпы. Свобода на двое суток, свобода в оковах офицерской неволи, только тогда она будет желанной, а рабство — преодоленным. Всего двое суток в Батуми — и вольются свежие силы, и с ними легче дождаться ноября, перевода на корабль! И женщина там возникнет, не может не возникнуть! Настоящая женщина, не какая-то там кривоногая официантка со справкой! Как в Москве позапрошлым летом, в отпуске: он вымылся в душе, побрился — и тут же впорхнула женщина, с того же этажа, чем-то ей муж досадил, плакала, обнимая подвернувшегося лейтенанта, — и в Батуми такое может случиться, обязательно произойдет!
Туда, в Батуми!
Озаряющая идея! Лучезарная! Сладостная! Зовущая и устремляющая вперед, то есть на юг! Обещающая на батумской набережной молодую красивую женщину из Ленинграда или Москвы, которой в голову не придет запасаться справкой. Скромную — не настолько, однако, чтоб отклонить приглашение зайти в номер на рюмку коньяка.
Блестящая идея, ослепительная идея!
Но не ослепляющая. Потому что едва спасительная мысль засияла в Маркине, как он осторожно глянул направо, а затем налево: не догадался ли кто, о чем мечтает он, не подслушал ли? Справа — задернутое шторкою окошечко, через него суются донесения оперативному, слева — планшет у стены и дверной проем, за которыми мичман Хомчук и два матроса, доверять которым нельзя — как, впрочем, и никому в Поти. Ибо: офицер не имел права покидать место службы без разрешения на то начальника, в данном случае — командира базы. В феврале батумские патрули изловили двух потийских лейтенантов, решивших понежиться в этом городе, открытом всему миру, и приказ командира базы еще раз напомнил: никому не дано самовольно освобождаться от кандалов! «...без разрешения вышестоящего начальника покинули базу, в коей служили...» — вот в чем обвинялись приказом офицеры. Не шумная попойка с битьем посуды ставилась в вину, а — «без разрешения». А получить его было невозможно. Значит, надо бежать из Поти — да так, чтоб стража не заметила. И столь же скрытно вернуться в Поти. Причем глупо и опасно шататься по батумской набережной в офицерской форме. И по удостоверению личности номер в гостинице не возьмешь: потребуют отметки коменданта города. Нужен паспорт — чужой, разумеется. Наконец, каким видом транспорта прорваться в Батуми?
Включились теплопеленгаторные станции, доложили о сонме целей в прибрежных водах, радиолокация нашла быстродвижущийся объект у берегов Турции, на виду потийского поста почему-то застопорил ход тральщик, еще донесение — о водолазном боте в акватории Сухуми, но Маркин, поднимая телефонные трубки и переставляя макетики на планшете, поглядывал на отдельную карту города и порта Батуми... И суматошно рылся в сейфе. Одного взгляда на графики будущих дежурств было достаточно, чтобы понять: побегу из Поти благоприятствует отрезок времени от пятницы 30 июля до воскресенья 1 августа включительно. Именно в четверг 29-го ровно в полдень заступает он на дежурство, сдает его через сутки 30 июля. Затем отдых по уставу до утра 31-го. Если бы этот и следующий день были будничными, начальство нагрузило бы его разными поручениями, но по субботам и воскресеньям руководству не до него. Итого — ровно двое суток отпуска, отдыха, свободы. Не воспользоваться этой свалившейся с неба удачей — значит обречь себя на прозябание, ни в одном из следующих месяцев таких счастливых совпадений нет.
Дежурство, озаренное словом «Батуми» и семафорными строфами, завершилось неутешительным расчетом: перенестись в Батуми по воздуху невозможно, что и следовало ожидать, но исключалась и железная дорога. Местный поезд из Поти шел до станции Миха-Цхакая, где пересесть на экспресс Москва — Батуми можно было лишь раз в двое суток и в очень неподходящее время — в десять утра, и сменявшийся в полдень Маркин на поезд этот никак не попадал. Идущие же в Батуми теплоходы летом на ночевку в Поти не заходили, стоянка всего полтора часа поздним вечером, где-то около двадцати трех часов по-московски, но как раз 30 июля ни «Грузия», ни «Россия», ни «Украина», ни «Победа» в Поти не ожидались, расписание рейсов соблюдалось строго. «Украина», правда, швартовалась к морвокзалу вечером 29-го, в самые напряженные часы, когда дежурный, лейтенант Маркин то есть, прикован к планшету. Автобусы же из Поти ходили только по окрестным селениям.
Конец мечтаниям! Город как бы блокирован, в осаде. Обнесен колючей проволокой!
Но надо, надо вырваться на волю!
Немыслимые преграды! Неисчислимые препятствия! Которые надо преодолеть так, чтоб никто тебя не увидел и не услышал, и теперь все дни и ночи раззадоренный Маркин искал способ незаметного ухода из Поти, скрытного проникновения в Батуми, тайного пребывания в нем и не менее тайного, чуть ли не под покровом темноты, возвращения в Поти. Указать эту узкую, счастливую лазейку мог бы мичман Хомчук, но тот страдал излишним любопытством, удовлетворение которого могло пойти во вред Маркину; временами на лицо служаки, годящегося Маркину в деды, набегала добродушно-снисходительная усмешка строгого воспитателя, наперед знающего все наивные детские проказы безмозглых школяров. У мичмана уже пошаливало сердечко (что не мешало ему пить), да и желудок он, чистый хохол, подпортил грузинскими кушаньями. Часто в конце смены Хомчук широкой ладонью смахивал со лба пот, будто натрудился вдоволь на пашне. Хозяйственный мужик, цепкий, на чужой восточной земле обосновался прочно и на долгий век. Нажитое ценил, готов был драться за него — и потому доверять ему нельзя было.
Тральщики — базовые, рейдовые и эскадренные — почти ежедневно покидали Поти для контрольного траления, но кто из них вечером 30 июля ляжет на зюйд и пойдет в Батуми — неизвестно. Большие и малые морские охотники бригады ОВРа выскакивали по тревоге и без нее в море, но мало кому дано знать, какой из этих кораблей пришвартуется к батумскому причалу вечером 30 июля. Правда, среди этих немногих осведомленных были офицеры его выпуска, более того, одноклассники, почти родные люди, друзья. Они и шепнут ему, какой БО или МО понесет его, разрезая волны, в Батуми.
В размышлениях о часах и днях конца июля, о хаотических передвижениях кораблей базы, о жизни, которая возродится в нем после Батуми, — постепенно в лейтенанте Маркине вызрело поразившее его решение: ни в коем случае к друзьям за помощью не обращаться! Да, они были верными товарищами, он четыре года с ними грыз военно-морские науки в училище на берегу Невы. Эти честные парни никогда его не обманут. И тем не менее говорить им о Батуми — смертельно опасно. Им хорошо служится, они уже старшие лейтенанты, то есть вкусили некую сладость, они уверенно держатся на мостиках кораблей, их ждут новые должности, новые сладости — и поэтому они уже как-то иначе посматривают на выброшенного с эскадры друга, он им уже какая-то помеха, они уже тяготятся дружбою с ним, и, быть может, не по этой ли причине ему так хочется побывать в Батуми, оказаться там в полном одиночестве? К тому же (мысли Маркина огрублялись все более и более) сказать друзьям о Батуми — что доложить о том же командиру базы. Всегда среди офицеров есть такой, кто в устной или письменной форме оповещает руководство о настроениях и происшествиях. На боевые и вспомогательные корабли Военно-Морского Флота СССР рассчитывать не приходилось. Следовало полагаться только на гражданские суденышки. Было их — вокруг и около базы — множество, и ни одно из них флоту не подчинялось. Препятствия эти ожесточили Маркина. Походка его стала крадущейся, он всегда смотрел под ноги — не потому, что боялся провалиться в некую расщелину или ступить в коровьи лепешки, а опасаясь выдать себя затравленным взглядом, полыханием в зрачках сжирающего его огня. Идя по улице размеренным шагом обычного прохожего, он вдруг делал резкий скачок и перебегал на другую сторону, словно за ним погоня, от которой надо немедленно оторваться. Зоркость в нем развилась необычайная, он даже мог по одному взгляду на женщину определить, кипят ли в ее крови резистентно-пенициллиновые гонококки. Начальник штаба базы еще не притрагивался к ручке двери ПСОДа, а Маркин напрягался, чуя опасность, готовый отразить ее, чтоб ничто не помешало ему в полдень 30 июля благополучно сдать дежурство и несколькими часами спустя незаметно отбыть в Батуми. Вырваться из этого быта, который засасывает в грязь, в нечистоты, в неряшество: не стираны носовые платки, липкие носки комком валяются под кроватью, уже не тянет полежать у моря, поплескаться.
В эти полные ожидания и поиска дни столкнулся он с человеком, которого не раз видел издали: изящный, в прекрасно выглаженном кителе капитан-лейтенант этот мелькал в городе, и офицеры молча провожали его глазами, не хуля его, не пристыживая, лишь многозначительно переглядываясь, потому что Валентин Ильич Казарка (так звали офицера), ни разу не попав в комендатуру и вообще ни разу не появившись на берегу пьяным сверх меры, давно считался окончательно спившимся человеком; временами даже, по слухам, он щелчками сбрасывал чертиков с погонов; приговоренный за разные неизвестные мерзости к изгнанию с флота, он до приказа о демобилизации тянул лямку на военном буксире, куда командирами обычно назначали мичманов или главстаршин. Многие удивлялись обилию орденских планок на его кителе: у капитан-лейтенанта, оказывается, было богатое военное прошлое, хотя выглядел он чрезвычайно молодо. Прошлое это и препятствовало, видимо, приказу о демобилизации.
Встреча произошла в кафе, куда Маркин зашел за папиросами (курил только «Беломор» ленинградской фабрики имени Урицкого), и у выхода был окликнут явно нетрезвым Казаркой, пригласившим его к столику с вином и фруктами. «Простите, не пью!» — вежливо отказался Маркин, потому что этот приятный ему человек мог потянуть его за собой на дно. Тогда капитан-лейтенант произнес, полный великой укоризны:
— Не пьешь... А годы-то идут... Жизнь-то — проходит!..
Спасаясь от палящего солнца, Маркин шагнул под тень дерева, но так и не мог установить связи между количеством выпитого и прожитыми годами; он пугливо глянул на кафе, где не раз виденный им капитан-лейтенант наверстывал годы, то ли приближаясь к могиле, то ли удаляясь от нее.
До намеченного дня побега оставалось менее трех недель, а ни паспорта, ни корабля до Батуми не находилось, зато Черноморский флот устроил очередные учения, комиссия из Севастополя навалилась на базу, ПСОД заполнился офицерами в чине не менее капитана 2-го ранга, все обступили планшет, на котором Маркин решал примитивнейшую задачку наведения торпедных катеров на цель, и старшие офицеры, седые и с боевым прошлым, усердствовали, хором подсказывали дежурному, как правильно пользоваться транспортиром и параллельной линейкой, будто он школьник, а не офицер с дипломом штурмана. Они не просто командовали, а помыкали им, и все потому, что от них требовалось совершенно обратное — присутствовать и не мешать. Каждый из них был честным и справедливым, возможно, человеком и офицером, но, собранные в группу, нацеленные на «искоренение недостатков», они потеряли здравомыслие, превратясь в цепных псов, и довели Маркина до затаенного бешенства.
Дежурства его стали очень насыщенными. Прикрываясь служебными нуждами, он названивал в управление порта, стараясь вслух не произносить магического слова БАТУМИ. Середина июля, 15-е число, две недели до последнего срока. Вновь белый конверт на кровати, оказавшийся — пошло, мерзко, обманчиво — приказом быть на базовом тральщике Т-130, который через несколько часов уходил в море и, следовательно, обязан иметь позывные постов СНИС и ТУС, таблицу условных сигналов — вплоть до Туапсе.
Тральщик числился в севастопольской бригаде ОВРа и в адресатах рассылки не значился. Маркин поднялся по трапу, не ведая, конечно, что ждет его дружба с замечательным человеком, который поможет ему взобраться на вершину; память о нем пронесет он через всю жизнь, и при взгляде на небо, солнце и звезды в Маркине будет щемяще-скорбно звучать: Казарка! Казарка! Казарка!
Ни ТУСа, ни позывных на тральщике Т-130 и в помине не было! Хотя помощник командира уверял: есть они, получены и хранятся в сейфе, ключ от которого у командира, который сейчас на берегу, но который... Форсистый помощник, пьяный вусмерть, но хорошо державшийся на ногах, говорил, чтоб не запутаться, рублеными фразами, завершая их протяжным возгласом «ка-аа!..», что, догадывался Маркин, на жаргоне бригадных связистов было знаком окончания радиограмм, а в разговорах — подобием восклицательного знака. Пятнадцать дней до намеченного побега, ни в какие истории Маркин попадать не желал и тихим, скромным голосом просил все же показать ему документы; помощник злил его тем, что врал уверенно, нагло — при свидетеле причем: в каюте помощника на койке как-то скромнехонько и молча притулился знакомый Маркину капитан-лейтенант в белом, хорошо отутюженном и свежем кителе, и любой попавший в каюту моряк понял бы, что офицер не на этом корабле служил и не на соседнем, потому что был не в синем рабочем кителе; офицер, пожалуй, был и не с дивизиона тральщиков, и вообще ни с какого корабля бригады ОВРа, — офицеру этому и служить-то на флоте запретили бы, потому что, хотя ни один устав Военно-Морского Флота СССР не препятствовал службе людей с такими умными, сочувствующими всему человечеству глазами, равно принимавшими как пороки двуногих тварей, так и добродетели их, горячечное вранье и учтивую честность, — тем не менее всякому матросу-первогодку ясно было: нет таким людям места на кораблях и в базах! И Маркину отчетливо вспомнилось, как капитан-лейтенант, услышав отказ выпить с ним, произнес необыкновенно грустно, страдальчески-укоризненно: «Не пьешь... А годы-то идут... Жизнь-то проходит!»
Командир тральщика появился наконец, сделав бессмысленным все пьяные выкрики своего помощника; командир нес с собою только что полученные в штабе документы на переход, и помощник мгновенно присмирел, в последний раз прокукарекал «ка-аа!» и спиной повернулся к Маркину, которого, уже на берегу, ожидал офицер в белом кителе, капитан-лейтенант. Пронзительно и чутко глянул он на Маркина, протянул руку, назвал себя ( «Казарка Валентин!») и предложил «царапнуть», обосновав выпивку тем, что пора поднять тост за здравие и благополучие какого-то Федоренко.
И Маркин немедленно согласился. Ему почему-то сделалось так хорошо, словно он узнал, что отныне — при Казарке — зимой всегда будет светить солнце, а летом накрапывать ласковый дождик.
Тральщики швартовались много севернее порта и морвокзала, милю прошагали офицеры по берегу, прежде чем попали на территорию, что была под властью ВИСа, вооружения и судоремонта, и оказались на буксире, краном выдернутом из воды и поставленном на кильблоки. Казарка, приведший Маркина на свой ремонтируемый корабль, проявил истинное гостеприимство, послал матроса за холодной газировкой, разлил по стаканам спирт, глядя на собутыльника всепонимающими грустными глазами, и Маркин вспомнил, как года три назад в Ленинграде автобус при нем раздавил старика, и тот, умирающий, смотрел на Маркина страдающим взглядом, умоляя не приближаться, не помогать ему, потому что смерти ему уже не избежать и смерть надо встретить достойно, то есть помыслить о ней до того, как дух покинет тело.
— К началу своей службы вернулся, — проговорил Казарка, кулаком постучав по переборке. — Кончил училище — и поднялся на мостик именно этого буксира: война началась, выбора не было, немцы уже бомбили Севастополь... Ну, за Федоренко!
— Погиб?
— Живой. Начальник тыла Новороссийской военно-морской базы. Великий экономист и философ. В октябре сорок третьего года мне в море надо было выйти, забрать десант, окруженный немцами в Крыму и к берегу прижатый, — Хомчука твоего, кстати, принял там на борт сильно пораненного... Туда сутки идти, там сутки нагружаться, обратно в базу, а начпрод Федоренко выдал хлеб и консервы только на туда, на сутки. Вас, сказал мне, вместе с продуктами немцы утопят... Ну, за него, начпрода!
Много, много любопытного рассказывал Казарка, упомянул он и о хозяине каюты, том старшем лейтенанте, который все повторял, как попугай в клетке, нелепое «ка-аа!..». Мы с ним, доверительно сообщил Казарка, держали оборону, когда нас обоих потащили на парткомиссию, а это то же самое, что десанту выходить из окружения, пробиваясь к берегу. Он, тот старший лейтенант, скорбно добавил Казарка, контужен взрывом страстей на оной комиссии, одурен высокоидейными словесами, потому и пьет, ибо: водка отрезвляет человека.
Не спирт, конечно, подвиг Маркина на отчаянное признание, а грязь и дожди Поти, болотный квак, дурость штабов, влажно сияющие глаза Казарки и, наконец, понимание того, что без краткого, но очень вместительного отпуска за пределами Поти он свихнется. О Батуми сказал он, и Казарка понял его с полуслова. Да, капитан-лейтенант Валентин Ильич Казарка, пронизанный сочувствием ко всему живому, ко всем людям, лишенным счастья потому, что они когда-нибудь да сгинут вместе с завоеванным этим счастьем, — Казарка, всеми отвергнутый пьяница, обещал Маркину все, поскольку он еще и сам нуждался в человеке, который поможет ему последний раз в жизни выйти в море. В последний — ибо военный буксир ВБ № 147, на котором он командир, до конца месяца обязан прибыть в Батуми, чтобы вернуться в Поти, а затем его передадут порту, переход Поти — Батуми — Поти — это вместо акта о приеме-сдаче, назначено действо на 29 июля, но он, Казарка, в состоянии так сделать, что лишь 30-го во второй половине дня буксир отвалит от стенки морзавода. Что касается паспорта, то их — дюжина: на ремонте шабашат разные околопортовые алкаши, документы их — здесь, в сейфе, выбрать подходящий не составит труда.
Всему сказанному верилось, ибо в уютной каюте под спирт и жареную скумбрию Маркина постигло озарение такое же яркое, как недавно засиявшее в нем магическое слово БАТУМИ: он понял, что на свете есть загнанные люди, умученные не бедами жизни, а тяготами нескончаемости времени. Наверное, и сам он такой. Ему стало плохо, и Казарка его утешил, оторвав от бока скумбрии кусок пожирнее и сказав: «А рыбка-то еще не кончилась...»
Назавтра серия перекрестных телефонных переговоров убедила Маркина — да, все правильно: база передавала пароходству отслуживший все сроки военный буксир ВБ № 147; 27 июля на нем опробуют машины и механизмы, с утра 28-го выход на чистую воду, то есть не дальше оконечности волнолома, и 29-го вечером — десятиузловым ходом в Батуми, за какой-то нужной морзаводу железякой. Таково было требование приемной комиссии, обоснованно боявшейся самой идти в Батуми на дырявом буксире, и комиссия эта особо не настаивала на точности, комиссия допускала, что тот может покинуть Поти и 30, и 31 июля, но обязательно — до конца месяца. В любом случае, догадался Маркин, Казарке позарез нужен штурман, знающий все береговые огни побережья, поскольку к ночи у командира буксира портилось зрение, и только трезвый штурман протащил бы кораблик до Батуми и обратно.
Отныне Казарка казался Маркину единственным нормальным офицером и человеком. Он жалел его и при редких встречах ни словом не укорял его намеками на вредоносность постоянного держания спирта в организме, ослабленном тремя ранениями; расспрашивал Казарку о сестре его, о матери, горюя над судьбой семьи, предчувствуя, какая тяжесть падет на женщин, когда выгнанный с флота сын и брат свалится на их голову: полагавшаяся пенсия — тридцать процентов оклада, а тот весьма невелик. Но, жалея и горюя, он с грустью сознавал, отчего так честен и независим Казарка: нещедрая к калекам судьба подарила ему бочку спирта, избавив командира буксира от многих страданий и унижений, от денег взаймы, а когда офицеры зазывали его к столу в ресторане, он присаживался, вытаскивая из кармана фляжку со спасавшей его жидкостью. Он, Казарка, был поэтому свободным, независимым человеком — это тоже осмыслилось Маркиным, и, гадая о будущей судьбе своей, он неотвратимо приближался к выводу: надо, служа флоту, знать свою специальность так, чтоб знание становилось подобием неиссякаемой бочки спирта и никто никогда не смог бы помыкать им.
Время приближалось к намеченному дню. Маркин избегал начальства, стороной обходил патрули и продолжал зорко следить за окончанием работ на военном буксире ВБ № 147. Готовясь к самым непредвиденным обстоятельствам, не мог он не задаться вопросом: а кто из офицеров базы по службе окажется в Батуми и увидит там Маркина? Такие ведь встречи не остаются в тайне от начальства. Как узнать, как выведать?
Валентин Ильич Казарка приложил руку к сердцу, показывая этим Маркину, что таким поворотом событий он встревожен не менее его. Гражданское платье и паспорт — это, конечно, хорошее прикрытие, но явно недостаточное, физиономию ведь не изменишь, не загримируешься. Выход нашелся быстро. Через военных комендантов обоих вокзалов — морского и железнодорожного — удалось узнать, кто в ближайшие дни предъявлял воинские требования на билеты до Батуми. Всего, оказалось, три человека, все вольнонаемные, и среди них (Маркин не сдержался и громко выругался) — Синицына Антонина Федоровна, ее посылают на трехмесячные курсы поваров; билет на теплоход, правда, выдан ей уже — на 29 июля. Так что нежелательная встреча исключена.
Всегда очень аккуратный, Казарка удвоил бдительность, паспорт искал с именем Андрей, чтоб не попадать в неприятные ситуации; штаба он избегал, почти ежедневные встречи с Маркиным проводил в Харчевне Святого Варлама, но и там остерегались говорить из-за офицеров, облюбовавших это питейное заведение; связанные словом БАТУМИ, они будто случайно сталкивались при входе в Харчевню, успевая договориться о времени встречи на пляже у маяка. Казарка находил Маркина здесь, приносил спирт, Маркин потягивал сухое вино. Они блаженствовали. Каждый час воздушно-солнечных ванн придавал загару Маркина ббольшую смуглость, поскольку обычно офицеры базы не могли часами лежать на песке, делая тело коричневым: на кораблях круглые сутки боевая и политическая подготовка, на верхней палубе изволь появляться только в кителе, и загар внушит батумским патрулям: нет, не офицер этот показавшийся им подозрительным парень!
Однажды неподалеку расположилась компания, две молодые семейные пары. Привставший Маркин печально вздохнул: одна из женщин ему очень понравилась: лет двадцать восемь, по говору — одесситка, чуть-чуть полновата, что придавало телу острую пикантность, хороша собой, и хотя она поругивала мужа за что-то, чувствовалось: все мужское в нем она признает как некую неотъемлемость. Прекрасная женщина, она тоже понравилась Казарке, который вдруг встал и пошел — куда? зачем? Маркин догнал его, севшего на песок и уткнувшего голову в согнутые колени. Кажется, Валентин Ильич заплакал.
— Не могу, — вымолвил он. — Не могу видеть... Это чудное тело, которое через десять — пятнадцать лет обрюзгнет, эта дивная фигура, которая через сорок лет превратится в бесформенное месиво, в подобие квашни... Зачем люди живут? Плодить детей, которые пройдут через все стадии распада?..
В этот затянутый разговорами вечер Маркин проводил его до буксира, уложил спать, посидел немного в тесной командирской каюте. На полке — уставы и таблицы, книг Валентин Ильич не терпел. Каждый пишет, говорил он Маркину, о своем неповторимом видении мира, о своей непредсказанной жизни — и тем не менее они меня учат, меня, у которого все то же: та же неповторимость, тот же одинаковый со всеми конец, а каков он, этот конец, какова она, эта смерть, никто не знает. Она что — такая же непредсказанная и неповторимая?..
Ровно в 12.00 29 июля 1954 года лейтенант Маркин начал прием смены, через пятнадцать минут доложил оперативному дежурному по базе, получил от него добро: «Заступайте!» Доклад о том же начальнику штаба базы — и наступила последняя перед Батуми смена.
Все происходящее на пункте сбора и обработки донесений показывало Маркину, что к исходу следующих суток он окажется в Батуми, сунет администратору гостиницы паспорт от Казарки, получит номер, закажет коньяк, примет душ, выспится и утром продефилирует по набережной, где встретит московско-ленинградскую девушку, которой в голову не придет запастись справкой. Так должно быть — и так будет!
В подтверждение этой уверенности 29 июля 1954 года жизнь и служба в операционной зоне Потийской военно-морской базы текли размеренно и привычно. Более того, кое-какие отклонения вселяли надежду в более чем благополучный исход задуманного. Единственный человек, кто мог догадываться или даже знать, что произойдет после сдачи дежурства 30 июля, то есть мичман Хомчук, накануне смены отпросился на свадьбу родственника, и вместо него заступил главстаршина Крылов, исполнительный и точный, как штурманский хронометр. Оперативный дежурный в дела ПСОДа никогда не лез, а этот, нынешний, не мог не пребывать в полном спокойствии: командование базы убыло сразу после трех часов дня, к пяти вечера штаб опустел, да все и приустали после бурного Дня флота в воскресенье. Гидрометеослужба никаких перемен в погоде не обещала. Около шести вечера в штаб пришел Казарка и шепотом (в пустынном коридоре) заверил: буксир — в идеальном состоянии, своим ходом дойдет аж до Севастополя, прежний уговор остается в силе, то есть завтра в час дня Казарка пришлет матроса с паспортом в Харчевню Святого Варлама, где Маркину и надлежит быть, оттуда он отправится домой, немного вздремнет, около 18.00 предъявит паспорт в проходной порта, отыщет причал № 14, и еще до захода солнца буксир выйдет в море.
Долгожданный и благодатный вечер упал с неба на Поти, приближая миг встречи с прекрасной незнакомкой, которую судьба пошлет на батумскую набережную — чтоб, возможно, вместе с нею глянуть на швартующийся теплоход «Украина», который по какой-то причине задерживался в Сочи. Прийти по расписанию в Поти он не мог, и макетик теплохода так и остался в ящичке под планшетом. Теплопеленгаторная станция № 1 доложила о планово-предупредительном ремонте, все три РЛС вели греческий транспорт, шестнадцатиузловым ходом идущий из Новороссийска в Варну. Ни одной крупной морской цели, американцы по обыкновению подняли самолеты, чтоб подразнить русских, крыльями мазнув по воздушному пространству СССР. Ничто, кажется, не нарушит безопасность флота и, главное, не сорвет планы проникновения в Батуми.
В восемь тридцать вечера Маркин подвел к планшету Крылова, растолковал ему обстановку и посадил за свой стол. Спросил разрешения у оперативного, сходил в гальюн, одиноко поужинал в штабном буфете, постоял во дворе. Ранняя южная ночь надвигалась неумолимо, мягко окутывая город густеющей синью. Блистали, не мерцая, крупные звезды, и воздух безмолвствовал. Маркин задрал голову, всматриваясь в небо, под которым он окажется через сутки, когда буксир пришвартуется к батумскому причалу, и, с чемоданчиком и паспортом, вспрыгнет он на стенку, ощутит нешаткую поверхность под ногами и пойдет к сверкающей огнями гостинице, где примет душ, закажет коньяк и выспится... Сбудутся мечты, все сбудется, ничто и никто не прервет плавного хода событий, до конца смены пятнадцать часов, Харчевня Святого Варлама — в десяти минутах ходьбы от штаба, чемоданчик с сугубо гражданской рубашкой и брюками — под столом, ВБ № 147 исполнит последний долг перед флотом и дочапает до Батуми.
Гигантский купол неба обклеен, казалось, изнутри звездами, подковка луны напоминала горькую гримаску ребенка, обиженного взрослыми. Было не тепло и не жарко, а так, как бывает, когда утомленное тело женщины источает жар, отпадая от мужчины. Ни одного окна штаба не светило во двор, семейные офицеры наставляют детей, холостяки шумят в забегаловках или в клубе на танцах. Маркин стоял под небом, будто под теплым и целительным душем, омываясь далекими мирами, и ему, растроганному, хотелось опуститься, сесть на сухую, истоптанную матросскими ботинками, измятую автомобильными шинами землю и щекой прильнуть к коленкам.
Но не сел, а несколько настороженно двинулся к зданию штаба, в привычности всего ощущаемого обнаружив какой-то непорядок. Что-то случилось. Произошло нечто, грозящее непредвиденностью, срывом тщательно разработанного плана. Что-то переместилось в этом мире, ускользнув от внимания. Будто все посты СНИС и РЛС доложили о близкой, чуть ли не под самым носом, цели, которую они почему-то не смогли обнаружить ранее, — торпедный катер, скажем, только что покинувший балаклавскую базу и к полному изумлению дежурного возникший в акватории потийского порта.
Маркин прислушался — и наконец нашел в механизме мироздания ту погнутую кем-то деталь, что искажала мерный и, казалось бы, неотвратимый ход событий. Пять минут назад над базой прошли два истребителя: воздушное пространство барражировалось постоянно, но парою, всего лишь парою истребителей, а сегодняшним вечером их было больше, на что в прошлое дежурство Маркин внимания не обратил бы, но сейчас, перед Батуми, любая мелочь внушала опасения. К тому же, вспомнилось, час назад матросы на ПСОДе пожаловались: на их волне «сидит» контрольная станция подслушивания, флоту не подчиненная.
Ничем не выказывая волнения, Маркин неспешно поднялся этажом выше ПСОДа, чтоб минутку посидеть в посту ВНОС (воздушного наблюдения, оповещения и связи), где два капитана отнюдь не блаженствовали в безделье, что было им присуще в это время суток. Оба офицера поста висели на телефонах, не зная, что и подумать. Обычно барражировали базу истребители 27-й гвардейской авиадивизии в Гудаутах, ее иногда подменяли звенья из полков авиации ЗакВО, Закавказского военного округа, но строго по расписанию, которое сегодня такого расклада не допускало. И вообще, стали вспоминать дежурные, сегодня с полудня что-то с авиацией не то. Что именно с авиацией не то, дежурные и предположить не могли, они изменение чувствовали печенками, опытом, то есть всем тем, о чем нельзя упоминать в журналах происшествий, в докладных, рапортах, объяснительных записках и оперативных сводках.
Воспоминания дежурных оборвались приходом редкого гостя — начальника контрольной станции подслушивания, и по тому, как он смотрел на планшеты, видно было, что и он взбудоражен чем-то. Чем именно — говорить, конечно, не стал, сбежал вниз и на поджидавшей его машине убрался на свою станцию.
Несколько встревоженный, Маркин спустился к себе, глянул на планшет, на Крылова за своим столом и тем же чутьем понял: да, что-то случилось, и не только с авиацией. Произошло нечто непредвиденное, хотя внешне — полный уставной и оперативный порядок: все корабли на месте, пограничники возятся с турецкими рыбаками. Возятся — но слишком много сегодня погранкатеров и слишком мало сейнеров, а между числом тех и других всегда некое соответствие, какого сегодня нет и что отмечено, кажется, оперативным дежурным базы: этот капитан 2-го ранга, помощник начальника штаба базы по разведке, всего час назад являвший пример полного спокойствия, роется сейчас в шкафах, и что он сейчас ищет, что проверяет — понятно. Почуяв что-то неладное, оперативный готовится к внезапной вводной, а та предваряется каким-либо невинным сигналом, «Вымпел — 3», к примеру, открытым текстом, после чего пакет (с красной или синей полосой, надпись «Вскрыть по сигналу...») бешено ищется в сейфе; изредка случаются конфузы: означенный пакет — только для бригад подводных лодок и никак в штабе базы быть не может.
Раздвинув шторки оконца, Маркин наблюдал за роющимся в шкафу капитаном 2-го ранга, за руками его, перебиравшими пакеты... В четырехсотмильной операционной зоне базы происходило, без сомнения, нечто, напоминающее произнесенную шепотом вводную, которая могла бы развеять мечты о Батуми, нарушив планы побега из Поти. Объявят, к примеру, общефлотское учение — и офицеры базы окажутся на казарменном положении. Весь горький опыт применений разных вводных давно ввел правило: оповещать о них надо прежде всего оперативных дежурных, иначе сдуру можно и атомную войну начать. Но многоопытный и многознающий оперативный дежурный — сам теряется в догадках: дважды уже заходил на ПСОД, подолгу стоял перед планшетом, как-то неопределенно посматривал на Маркина, будто тот спрятал макетики таинственных или неопознанных кораблей. Осторожный звонок Маркина в Севастополь — и дежурный по флотскому ПСОДу слегка развеял подозрения, вселив надежду на благополучное окончание смены. Нет, учениями и не пахнет, командующий флотом приглашен на охоту, а в остальном — все по-прежнему, то есть о всех плановых переходах кораблей базе сообщено, а что касается американцев, то у них тоже плановые вылеты, о чем потийский ВНОС предупрежден.
Несколько успокоенный Маркин положил трубку. Никогда еще Севастополь об американцах не оповещал ложно, отчего поневоле думалось: и американцы тоже все точно знают о кораблях и самолетах в операционной зоне базы.
И тем не менее: какая-то гадость кем-то готовилась, но не американцами. Своими и на местном уровне, то есть жди беды в любой момент: она упадет с неба, выглянет из-под воды и возникнет на суше.
Прошло полчаса. Тревога в душе не улеглась. Тревогою веяло и из комнаты оперативного, куда срочно позвали Маркина. Предполагая, что разговор продлится минуту или две, он ничего не сказал Крылову, а задержался надолго и, когда вернулся, бросил взгляд на планшет и отметил — абсолютно машинально, как это делал всегда, — небольшое изменение, которому не придал бы никакого значения, если б не вползшее в него ощущение надвигающейся опасности.
На планшете возник не им поставленный макетик корабля! Эскадренный миноносец «Безбоязненный» обменялся позывными с сухумским постом, о чем пост и доложил Маркину за несколько секунд до того, как его, так макетик и не доставшего из ящичка, пригласил к себе оперативный. Крылов, следовательно, каким-то образом получил это донесение, а получить его он не мог никак. Его дело — обеспечение связи, а не сама связь.
Маркин сел и стал думать, и чем дольше думал, тем глубже погружался в большую тревогу. Получалось (и как это он раньше не догадался!), что телефон дежурного по ПСОДу — запараллелен, что эти сверхсрочники, верные вроде бы помощники офицеров дежурных, учинили — для собственного блага и как бы ради флотской выгоды — некоторое злодейство: прослушивали все переговоры своих непосредственных начальников. И следовательно, Хомчук доподлинно знает о Батуми и Казарке.
Еще пять или более минут размышлений — и вывод: Хомчук будет молчать. Ему выгодно этим молчанием шантажировать, да ему и не поздоровится, когда узнают о трюке с телефонами. А то, что Крылов подслушал донесение поста, — беды никакой нет. Главстаршина даже хочет повиниться, дважды заглядывал в комнату и как-то уныло и вопросительно поглядывал на него.
Вдруг он, главстаршина Крылов, подошел к нему. Выдернул, смущаясь, из-под планшета стул и сел рядом. Видимо, разговор намечался доверительным, таковым и был, но вовсе не потому, что Крылова загрызла совесть. Крылов хотел знать о сущем пустяке — о том, где сейчас мичман Хомчук. Поскольку Маркин, знавший о Хомчуке, молчал, то Крылов наконец выдавил:
— Да мне-то что... Ну, поменялись мы сменами, он за меня отдежурил уже... Он Ракитину нужен... Что-то тот сказать ему хочет...
Тут-то и припомнил Маркин, что уже трижды звонил Ракитин: два раза со своего поста на мысе Гонио и единожды — по междугороднему — из самого Батуми, причем тоже спрашивал о Хомчуке, что, мол, у того случилось, раз он на смену не вышел, и Маркину почудилось, что Ракитин недоговаривает чего-то, ему что-то важное нужно сообщить именно ушам Хомчука, только им, а тот будто предвидел такой интерес к себе и запретил Маркину сообщать кому-либо, где он. В чем ничего подозрительного и угрожающего Маркину нет, что вполне объяснимо, поскольку мичман просто-напросто не хочет, чтоб по какой-нибудь служебной надобности его выдергивали из-за свадебного стола в селе Челадиди; местечко это в семнадцати километрах от Поти, замуж выдается сестра зятя, уже выкопаны из земли четыре громадных, с человеческий рост, кувшина с вином, зарытых в день, когда родилась невеста. Пир горой продлится неделю, и не исключено, что мичман Хомчук еще на одну смену отпросится.
За три недели мечтаний о Батуми у лейтенанта Маркина изменилась не только походка, но и строй мыслей, которым дружба с Казаркой дала размах, и как само собой разумеющееся принял он к сведению дикий и непреложный факт: поиски Ракитиным друга своего Хомчука связаны как-то со звеньями истребителей в небе над Поти, усилением пограндозоров, ненормальным поведением начальника контрольной станции подслушивания и нервозностью начальника разведки базы; поскольку же все радио-телефонно-телеграфные переговоры ПСОДа уже прослушиваются, дальнейшие звонки Ракитина возбудят излишнее любопытство и навредят лично ему, Маркину.
Поэтому и было вполголоса сказано Крылову, где сейчас мичман Хомчук. И намек был дан: дозваниваться до Ракитина надо только через Самтредиа и, сообщив что надо, предупредить, чтоб тот языка не распускал.
Главстаршина Крылов вежливо поблагодарил, поднялся, убрал стул и ушел в свою комнату.
А Маркин застыл... Он ждал. Он знал, что Крылов звонить Ракитину напрямую не будет, даже через Самтредиа или Тбилиси. У этих повязанных приятельством и сроками службы мичманов и главстаршин — свои приемы, свои тайны, и посвящать в них офицеров они не станут. Это — каста, ставящая себя выше офицеров и всерьез думающая, что на них весь флот держится.
— Разрешите в гальюн, товарищ лейтенант?
— Добро. Разрешаю.
И главстаршина Крылов прошествовал — на узел связи, конечно, связывать Ракитина с Хомчуком через домашние телефоны каких-то там Ревазов и Вахтангов, а Маркин со штурманской зоркостью изучил в сейфе все месячной давности документы, хотя бы бочком касавшиеся Ракитина, но ничего тревожного в них не нашел, кроме, правда, любопытной детальки: все дни с 20 по 25 июля не покидавший поста мичман всегда был на связи со штабом в Поти, в чем ничего удивительного и быть не могло, поскольку вплоть до самого Дня флота в окрестностях Батуми обретались адмиралы, прибывшие туда на охоту, и близость начальства обязывала Ракитина быть особо бдительным; лишь после того, как охотники перебрались в Сочи, мичман мог дать себе кое-какую волю, тот же День флота отпраздновать дома, однако 26 июля Маркин видел Ракитина в Поти, рядом со штабом, точнее — выходящим из штаба, в 11 утра, за час до того, как Маркина сменили. Что делал он здесь?
Офицеров штаба на КПП знали в лицо, всем прочим выписывали разовые пропуска, что где-то отмечалось.
Звонок дежурному офицеру по штабу — и тот полистал страницы своего гроссбуха.
— Да не было никакого Ракитина двадцать шестого числа!.. Да ты сам знаешь, как у нас это дело поставлено...
Еще бы не знать. Особо спешащие пролезали в щель забора, а уставопослушные маются на КПП, пока дежурный по штабу не высунется из окна и сделает рукою отмашку, разрешая матросу пропускать всех гуртом, потому что на оформление одного офицера уходило минут пять-семь, а офицеров накапливалось у КПП столько, что начальник штаба базы глянет в окно, разъярится — и воткнет дежурному выговор. То есть — местные флотские обычаи.
Тем не менее Ракитин 26-го числа был и не встретиться с Хомчуком не мог: тут и давняя, с военных лет, дружба, и хоть отдаленное, но родство (жена Ракитина — троюродная сестра Хомчука). Но самое главное — оба мичмана не просто хорошо прижились к грузинской земле. Они еще и с земли этой снимали обильные — сам-десять или больше — урожаи. Лавровый лист в Батуми и Поти ровным счетом ничего не стоил, пряность эта растет не в садах, а на улицах, зато лавровые листочки, расфасованные в пакетики, — дефицит за Кавказским хребтом, и мичмана наладили сбор и сбыт столь нужной домохозяйкам специи; в сговоре с ними кое-кто на военных транспортах. Не гнушаются они и случайными сделками. Месяц назад пост СНИС ночью доложил ПСОДу о судне с двумя зелеными огоньками, то есть о водолазном боте, ведущем какие-то работы с погружением чуть севернее оконечности волнолома. Едва Маркин стал выяснять, что за бот и кто дал разрешение на ночные работы, как мичман немедленно вызвался все уточнить и обо всем доложить. И уточнил: плановые погружения, тренировки. Но спустя неделю Казарка рассказал, что на самом деле происходило глухой безлунной ночью. Рыболовецкий колхоз решил вытащить из государства деньги (44 тысячи рублей) на покупку трала взамен утопленного. И деньги эти получил. Но покупать трал не стал, а ночью — не без содействия Хомчука — поднял его со дна, щедро возблагодарив мичмана.
Теперь, размышлял Маркин не без некоторого злорадства, мичмана всполошились. В Батуми что-то происходит, спекулянты от флота забегали, опасаясь разоблачений. Комиссия там, что ли, засела какая? Но адмиралы не разрешат тревожить себя, о комиссиях всегда оповещают заранее. Так что же там, в Батуми?
Тот же едкий вопрос стал тревожить и оперативного дежурного. Под рукой у него был не только базовый узел связи. Нечто большее. И оперативный позвонил в Сочи, в санаторий имени Фабрициуса, где от трудов праведных отдыхали московские адмиралы. Установил: ко сну высокие товарищи еще не отошли, но с минуты на минуту хоромы их погрузятся в темноту. И все они, адмиралы, на месте и никаких экстренных сообщений не ожидают.
Оперативный дежурный положил трубку, раздосадованный неопределенностью, а Маркин, слушавший переговоры через приоткрытое оконце, ждал дальнейшего, дополнительных сведений о Батуми. Начальнику разведки базы полагалось знать состав турецких ВМС, их базирование, а равно корабли и самолеты стран НАТО, в частности, весь 6-й (Средиземноморский) флот США. Но чтоб не только соответствовать должности, но и утвердиться на ней, требовалось знание более высокого порядка, и капитан 2-го ранга, отвергнув комендантов Батуми и Поти, позвонил второму секретарю батумского горкома КПСС, то есть фактически главному в городе товарищу — русскому причем. Разговор о погоде изобиловал междометиями, одинаково понятными обоим собеседникам, и завершился звонком в Тбилиси, после чего оперативный промолвил: «Когда-нибудь это да должно было случиться... Я предупреждал — Калугина... А толку что... Ну, и до нас доберутся дня через три...»
Он-то предупреждать мог — того же Калугина, командующего авиацией, а Маркин рта не раскрыл, потому что не по чину звонить ему Калугину, потому что все эти месяцы он, человек свежий и новый в Поти, не мог, как то сделали все или почти все офицеры, свыкнуться со служебно-бытовым, нагловатым и безнаказанным разгильдяйством штаба Потийской ВМБ и всего Закавказского военного округа; лишь единицы с тревогою видели: в строе службы, в несении дежурств — всеобщий и всепронизывающий самообман, который во всем, но более всего — в противовоздушной обороне базы. Агентурная разведка регулярно подавала из Турции точные сведения о полетах американских самолетов-нарушителей — настолько точные, что авиация ЗакВО стала лениться, на перехват американцев самолеты не поднимались, заранее зная, что граница нарушена не будет, а если где и углубятся американцы в воздушное пространство, то на столько-то минут или миль. Летчики дежурных звеньев сидели в самолетах на аэродроме, но по отчетам — поднимались и вступали в контакты с американцами, отгоняя их. Экономили горючее, но не только: летчикам полагалась денежная прибавка за взлет и патрулирование и, наверное, доппаек. Ради этих выгод две авиадивизии изображали бдительность. Так длилось уже не менее двух, если не трех лет, и, возможно, американцев подобная взаимовыручка удовлетворяла. Но что найдется когда-нибудь человек в Москве, который сравнит АГД (агентурные данные) с фактическими вылетами истребителей, — это было делом времени, и, кажется, такое время настало. По некоторым сведениям (или слухам) какие-то тихие товарищи появились в Батуми, Зугдиди и Тбилиси, товарищи что-то вынюхивают, товарищи не могут не узнать о том, что и сухопутная граница нарушается когда угодно да еще и с ведома пограничников. Одно время Маркин оторопело принимал от Ракитина донесения типа: «Пограничную реку перешла группа из двенадцати человек...», пока ему не растолковали: река отделяет грузинскую часть села от турецкого, что наносит ущерб родственным чувствам односельчан во времена свадеб или общесемейных празднеств. Почему-то эти чувства стали учитываться только год назад, будто кто-то специально нарушает пограничный режим. На кораблях базы как бы шутя рассказывали о батумских прелестях, о кофейнях, о турецком консульстве на улице Ленина, где к пяти вечера собиралась толпа глазеть на балкон, там консул совершал церемонное чаепитие с дамой редкостной красоты; «Колхозник» по-грузински звучит так: колмэурне, среди прочего рассказывали и о кафе «Колмэурне», куда будто бы запросто приходили офицеры американской армии, отчего и заведеньице это переименовали в «Калифорнию». Два года назад, в один темноватый февральский вечер, командир ныне ликвидированной Батумской ВМБ контр-адмирал Чинчарадзе возвращался с женой из кинотеатра, супруги шли по набережной, муж впереди, жена далеко сзади (уважающий себя грузин не допустит к себе женщину ближе), неожиданно из темноты выскочили два типчика, оглушили адмирала, сунули его в мешок и потащили — за холмы, как в Грузии называли Турцию. Текст взят с http://www.lit-bit.narod.ru/